На главную

 

 

Материк Россия

(Слово о русской словесности)

 

Андрей Вадимович Грунтовский - статьи, составление, редактура.

Статья «Ефим Васильевич Честняков» - совместно с Анастасией Гельевной Назаровой

«Андрей Платонов: «Моя родина – моя боль на сердце» - Елена Ивановна Колесникова.

 

В сборнике публикуются произведения:

Ефима Васильевича Честнякова,

Бориса Викторовича Шергина,

Андрея Платоновича Платонова,

народные духовные стихи.

 

Фотографии Николая Михайловича Рубцова предоставлены дочерью поэта – Еленой Николаевной

 

Помолитесь о рабе Божьем Алексие со чадами, пожертвовавшем на издание этой книги

  

От автора

- Почему «материк Россия»? — Ну что ж, это лишь очередная попытка дать определение тому, что было названо когда-то Третьим Римом, Святой Русью... А то — «западники», «почвенники», «пассионарность»... «Евразию» какую-то придумали — не в России разве живём? Это ведь не Атлантида какая-нибудь: стоит материк, как от веку стоял. Это мы, Бог знает, где плавали. Пора бы и к берегу пристать.

 Материк Радонежа и Китежа, Сарова и Соловков... — А что архипелаг ГУЛаг не был разве? — Был, был... Да ведь и в иных отечествах не лучше было. Кто успел внушить нам, что мы хуже всех? Просто всемирную историю подъзабыли по отходчивости своей... Да, ГУЛаги. Да ведь и Оптина была... А там и Болдино, и Шаблово, и Никола... В начале было слово и в конце: только что и останется...

Что бы не случилось с нами, останется подлинная Русская Словесность — Шергин и Кривополенова, Честняков и Рябинины, Есенин и Рубцов. (С их поэзией, отчасти впервые публикуемой, познакомится читатель в этом сборнике.) Останется Русский Фольклор, которого мы и вовсе не знаем, но на котором всё и держится.

Мы позволили себе включить в сборник свои статьи и комментарии — попытку русского православного литературоведения. О разных авторах здесь: от стихов духовных — авторство коих Святой Руси принадлежит, от глубоко верующих Шергина и Честнякова (последний по факту почти уже есть местночтимый святой) до авторов иных — идущих к Богу. А порой и от Бога... Приукрашивать не надо. Всех их объединяет звание и долг Русского писателя.  Не во внешнем и преходящем здесь дело, ибо «по делам» оправдываются и спасаются. А дело писателя – это его слово. Об этом и речь.

Завершающая статья посвящена русской этнографии, науке чье будущее значение еще только открывается нашему поколению.

июнь 2001 г.


 

Память земли

«О светло светлая

И украсно украшена

Земля Русская!

И многими красотами

Удивлена еси:

Озеры многими

Удивлена еси,

Реками и кладезями

Местночестными,

Горами крутыми,

Холмы высокими,

Дубравами чистыми,

Польми дивными,

Зверьми различными,

Птицами бесчисленными.

Городы великими,

Селы дивными,

Винограды обительными,

Домы церковными

И князьями грозными,

Бояры честными,

Вельможами многими!

Всего еси исполнена

Земля Русская,

О правоверная

Вера христианская!»

           «Слово о погибели Земли Русской», нач. ХIII в.

 

 

Два слова: Русская земля...

Это та, где «мертвые сраму не имут...», та, которая «уже за холмом еси...» и та, которую «аршином общим не...». Сделать журнал о Русской Земле - это даже не идея была, не мысль (вполне безумная в наше время), не задача (столь же неразрешимая), а дело - простое и насущное, как пахота или сев. Единомышленники нашлись. Сразу возник эпиграф: «О, светло светлая и украсно украшенная...» - Не слишком ли! - было возражение. - Нет. Не думается. Ведь так начинается «Слово о погибели Русской Земли» - произведение времен Батыева нашествия. Нет, наш предок не был циником и не медных труб жаждал, а был очевидцем погибели... О том и писал, и в несгибаемой вере его оставалась она и за дымом пожарищ светло светлой и украсно украшенной. А иначе... не поднялась бы, пала во тьму вечную.

Веками ходили мы по ней, кормились тем, что взрастит она, за неё сражались и в неё уходили, чтобы стать со временем её частью. А ещё рушили, жгли, отрекались... И как бы тяжело не не было ей под нами, не уставала она помнить. И помнит, помнит от веку всякое дело и слово. И вдруг - в который раз! - уходит под ногами, распадается, и уже тянет гарью, и дым отечества становится горек. Попущением Божьим теряем - и навсегда ли или до срока?.. и что теряем! Все это не осознано ещё и быть может осознано уже не будет. Но и это еще не предел - есть и распад физический. Тогда и будет оценена наша культура и история. Пройденный, завершающийся путь России - все это столь серьезно и значительно для Будущего, что уже не для здешней земной оценки.

Время меняет зримое. Эпоха осыпается поздними красками, являя лики под хорошо знакомыми и не знакомыми лицами.

Приходит время вспомнить имена известные, порой настолько, что их известность оборачивается пустотой и отчужденностью. Еще чаще предстоит говорить нам о именах забытых, но более всего об искусстве безымянном, не говоря уже о народной культуре, которая и по сути своей безымянна.

Будем говорить и об истории, ибо.. «мы ленивы и нелюбопытны» и нет ничего более темного для нас, чем «история предков». А что вообще есть История? Не история государей, бунтов и переворотов, а вообще - История? Перефразируя Э. Реклю: история это Культура развернутая во времени, в свою очередь, культура - История реализовавшаяся в пространстве.

История - Промысел Божий. История - единственное, что хоть чему-то учит, если человек способен здесь чему-то учиться. Учит история, не литература, - литература только предрекает.

Тут не надо говорить: «Кто виноват», хотя этот самый вопрос (историософии) главный и есть. В действительности он не прост. Надо ли смириться и всё, что имеем  - имеем по грехам, или надо «восстать, вооружиться, победить» или «погибнуть»... но может и это - во спасение. Об этом предстоит думать и думать. Во всяком случае историософия, как поиск промыслительного значения исторических событий всегда была в центре русской философии и религиозной мысли.

Говоря об истории, и в том числе, истории русского православия, должно будет сказать о пении церковном... и народном, об архитектуре и живописи, о русском театре, которого, пожалуй, у нас-таки и нет. (А был он, был - в народной своей ипостаси - и мог бы осуществиться в наше время). О русской словесности: от Илариона и Мономаха до Пушкина и Гоголя, Платонова и Есенина, Шукшина и Рубцова...

Перечень, конечно, не полон и приблизителен. О ком реально напишется (и напечатается...) - это будет зависеть уже не от нас.

Мы были свидетелями, как русская традиционная живопись получила мировое признание - факт очевидный. Совершенно не очевидна и для Запада, и для отечественного обывателя наша святоотеческая словесность, отражением коей стала и русская философия, и русская литература ХIХ - ХХ веков. Всемирно известны Пушкин, Толстой, Достоевский,.. а их творчество - суть лишь отсвет тысячелетней православной традиции. И потому писателей такого типа, такого масштаба Западная литература не знает со времен Сервантеса и Шекспира.

Древняя русская словесность не блещет внешними красотами. Не все то русское, что блестит. Более того - то не русское, что блестит. Древний слог отличает простота и сила народной речи, хранимой порой в глубинке и поныне.

Попытаемся мы избежать и политических дискуссий. То дело неблагодарное и не благодатное. Хотя... полностью уклониться от оценок (по крайней мере в области культуры) не удастся - честный человек не может закрывать глаза. О, как хотелось бы ответить на творимое окрест: «Прости, Господи, ибо не ведают, что творят...» - Ведают, ох, как ведают...

И не вопреки, а именно потому звучит на каждой литургии:

...Еще молимся о богохранимой Земле Российской, о властех и воинстве ея... *

 

* Статья написана для первого номера журнала «Русская земля», 1998 г. (Журнал можно увидеть: www. rusland. spb. ru)   

  


 

Откуда есть...

 

Где начало России? Откуда есть пошла Русская земля? Вряд ли найдется русский, которого этот вопрос не заденет за живое... Кто знает, быть может поняв Откуда – откроется нам и Куда?

...СНГ, СССР, Российская империя, Московское царство, Улус Джучи, Киевская Русь, Хазарский каганат, аварский... Великая Скифия, Геродотовские гипербореи... и далее, далее вглубь веков. Безусловно, автор «Повести» реально ощущал преемственность этой земли от потопа до своего дня. «Вспышки этногенеза» (а были ли они?), нашествия, великие переселения народов, не разрывали, а лишь разграничивали непрерывное течение времени в пространстве России. Менялись этносы-лидеры, менялась их культура, менялся язык, но сохранялась, развиваясь, некая общность, приведшая к созданию России, отнюдь не только географическая.

В 1453 году пал Второй Рим – Константинополь, затем «агаряне» захватывают Балканы и Грецию. Россия остается единственной православной державой. Псковский старец Филофей провозглашает идею «Третьего Рима», а меж тем изоляция обрекает Россию на запоздалое, но ставшее неизбежным сотрудничество с Западом, переходящее в ученичество, в подражательство... Последняя попытка «богоизбранного» пути была предпринята в 1917 году. Не состоялось... Не худо бы разобраться наследником чего был Третий Рим, т. е. понять, что представлял из себя Второй.

321 год. Император Константин, в дальнейшем – равноапостольный, принимает эдикт о христианстве. После трех веков гонений христианство становится государственной религией. Покинув Рим, где оппозиция, прикрывшись языческими личинами, лишь ждала удобного момента (а так и было во всех дворцовых переворотах: надо было свергнуть язычника – поднималась христианская идея, нужно было убрать христианина – языческая). Император строит новый город – Константинополь, на месте поселения Византий. Место не только удобное стратегически, но и мифологически: где-то здесь по тогдашним представлениям и находилась легендарная Троя, побочным отпрыском коей и был первый Рим.

Уже одним выбором места Константин подчеркнул свои эллинистические устремления – решение не менее важное, чем выбор религии.

Далее Римская империя распалась на восточную и западную. Впрочем, такие разделения были и прежде. Уже при Юлии Цезаре: Греция, Малая Азия, Палестина, Египет – на Востоке и Италия, Галлия, Испания – на Западе. Тут уже заложены фундаменты будущих суперэтносов. Восток говорил, мыслил, писал по-гречески. Запад если пока не мыслил, то по крайней мере управлялся по латыни. Через тысячу лет (1054) разделение церквей пройдет по той же границе. К тому времени первый Рим уже падет, а второй будет называться Византией. Если мы заглянем в глубь времен лет на 300 с лишним до Цезаря, то увидим, что Римской Империи еще нет, но будущие границы Византии уже налицо – это границы империи Александра Македонского. Собственно, Македонский дошел и до Амударьи, и до Инда, но удержать удалось только то, что было эллинизировано за много веков до него. Далее мы можем углубиться еще на тысячелетие и увидим крито-микенскую культуру (вот откуда Троя!), еще далее – Египет... На всем пути нашего экскурса Великая Скифия будет не за горами (именно из Скифии более трех тысяч лет назад приходят будущие греки на берега Эгейского моря. В 988 году на днепровских берегах Греция вернет долг своей прародине...). Сказанного довольно, чтобы понять, что выбирать Константину, собственно, было нечего. Да и судьба не существующих пока славян и германцев уже была решена: одним предстояло огречиваться, другим – латинизироваться.

Должно добавить, что территория Второго Рима с 1453 года и по наши дни – это территория мусульманского мира – и это не случайно: ислам – законный наследник как персидской державы, так и греческой – агоряне лишь вернули себе то, что было отобрано Александром. Кстати, о персах. Скифская тактика была опробована еще великим Дарием. Мы помним, чем кончился его поход на Москву... Мы не оговорились: будь будущая Русь лишь частью греческой ойкумены, она разделила бы участь не персидского, так османского нашествия. Но этого не произошло. Напротив, со временем России удалось вернуть в европейскую семью южных славян – т. е. снова установить баланс между Азией и Европой. Но пал и Третий Рим (или падает – если кого-то смущает резкость формулировок, если мало вам 1991 года…), а война на границах Первого и Второго Рима все еще идет: и в Югославии, и в Приднестровье – именно там строили когда-то свои оборонительные линии римские легионеры. (В Западной Европе эта граница – на которой споткнулся когда-то Рим – стала границей протестантства и католичества – по ней прогрохотали все европейские войны – вплоть до штурма Рейхстага.) Что означает падение Третьего Рима? – прорыв западной культуры на Восток через разорвавшийся железный занавес или... обыкновенный Апокалипсис.

Филофей был не совсем прав, когда говорил, что два Рима пали. Второй – пожалуй (хотя и не исчез, а «обернулся азиатской рожей»), а вот первый – возродился в кесарийском смысле, захватил целые страны и континенты. Он даже сохранил свой древний латинский штандарт – одноглавого орла – что реял и над «третьим рейхом», реет и над Пентагоном. Он таки свернул шею двуглавому…, но это история кесарей, а есть еще Божья история.

Третий Рим пал, что же – дело римское падать. Любой Рим - рано ли, поздно – превращается в Вавилон. Пала ли Россия? Пала ли Великая Скифия? Ляжет ли она под сень одноглавого орла, будет освещена тусклым светом звезды и полумесяца или снова подымет свой крест? На этот вопрос кроме нас никто не ответит.

А было ли легче автору «Повести» тысячу лет назад? Едва выбившись из-под ига хазар, на пороге катастрофических междоусобий, в предчувствии ига татарского, он размышлял: откуда есть пошла и куда есть придет Русская земля? Между двумя этими вопросами и вся наша словесность, история, более того – судьба.*

 

* Статья написана, как послесловие к «Повести временных лет» («Русская земля» № 1)

 


 

Последняя сказка

        (Слово о Рубцове)

 

 Январь - месяц Рубцова. Третьего января - Приход, девятнадцатого - Уход. Тридцать пять лет жизни и тридцать лет после того как... Отчего же не оставляет и крепнет все более любовь наша к Рубцовскому Слову? Отчего чем тяжеле Русской Земле, тем яснее и отчетливее тяга к Рубцову? Какое стечение времен и событий, какой такой перст Божий сделал Николая Михайловича Рубцова Русским Национальным Поэтом?

 Что есть поэзия Рубцова? Что такое вообще Русская поэзия? Что бы приблизиться к Ответам, необходимо оглянуться — и не на миг — на всю многотысячелетнюю историю Русской Словесности, постичь ее образы, уверовать в ее идеалы... Мы не дерзаем в кратких заметках проследить этот Путь. Да и готово ли современное литературоведение проделать его? Но Путь этот - если думаем мы о завтрашнем дне русской поэзии - пройти должно.

 Давайте сделаем хоть пару шагов, снимем первый слой: взглянем на поэзию Рубцова глазами фольклориста (и для примера один стих — «Прощальная песня»)... Вот они — знаковые образы, за каждым стоит его генетический пласт: определенная фольклорная традиция. Образы, о которых так туманно (как кажется несведующему) писал когда-то Есенин в своих статьях. Образы — символы связующие Судьбу и Слово Рубцова с традиционной народной культурой. Образы — суть истинное содержание поэзии, ее сакральный язык, отнюдь не форма.

 Образ ребенка, — образ продления рода, воскресения, спасения души (что дано здесь через поэтику колыбельной). Образ спасения расширяется: колыбель, лодка, ковчег. Отсюда образ перехода в иной мир: река, пристань, пароход... Образ Сада (Благодати, догреховного состояния): сад, цветы, дерево, срубленное дерево — пень. Образ искушения: грехопадение, запретный плод. Образ отъезда, прощания: изгнание из Рая, погибель, смерть, покаяние. Образ птицы — связь горнего и дольнего (по народным представлениям птицы на зиму улетают в рай, уносят человеческие души и т. п.). Образ матери, как средоточие Рода и Родины (у Рубцова — погибшей матери, т. е. подрубленного Рода, погибающей Родины). Вся Россия, со всем ее прошлым и будущим, стала матерью для Рубцова. Неразрывно с этим и образ церкви (у Рубцова - заброшенной, обрушившейся): церкви-матери, церкви-ковчега, церкви-сада. Эти образы имеют свое происхождение в духовном стихе, в протяжной лирической и обрядовой песнях, в причёте, в духовной легенде... Прислушаемся:

Я уеду из этой деревни,

Будет льдом покрываться река,

Будут ночью поскрипывать двери,

Будет грязь на дворе глубока.

Мать придет и уснет без улыбки

И в безрадостном сером краю

В эту ночь у берестянной зыбки

Ты оплачешь измену мою.

Слышишь ветер гудит по сараю,

Слышишь дочка смеется во сне...

Может ангелы с нею играют

И под небо уносятся с ней...

 В народном сознании сон ребенка оберегают особые мифологические существа: Сон да Дрема, а также небесные силы: ангелы, Богородица... Так сложилось на Руси издревле, что христианская культура не вытесняла дохристианскую, а вовлекала ее в свой внутрениий мир:

...Сон идет по очепу,

А Дрема по лучикам...

...Баю, баиньки-баю.

Не ложися на краю...

...А на завтре Мороз

тебя стянет на погост...

...Не пугайся, Ваня мой,

Богородица с тобой...

Спи со ангелами,

Со архангелами.

Херувимы, серафимы

Вьются, вьются над тобой,

Над твоею головой...

 Именно во сне ребенок растет - обретает необходимые для будущего качества. Колыбельная - есть оберег этого средоточия Будущего, Рода, Родины. Смех во сне говорит о том, что ангелы носят душу дитяти на небеса. Дите, по невинности своей, достойно взирать на Бога и от созерцания Благодати - смеется. Взрослым такие сны не показываются (разве преподобным, которые «как дети»). Но в мире много и нечистой силы, которая топочет «по тропам», таится за спиной, имеющей погубить дите — Будущее, Родину: «Будут ночью поскрипывать двери...» - бес ходит, говорят в народе.

 Здесь нужен экскурс в область народной веры, в народное православие: бука, кикимора, домовой, баенник, подовинник и т. д., ангелы, угодники, Богородица, Христос - все это реально, живо, все взаимодействует, наполняет быт и бытие русского человека... «Слышишь, ветер гудит по сараю...» - сарай одно из мест сосредоточия нечистых. Опасны также окно, ворота, порог, перекресток, пристань...

Баю, баю, баю, бай.

Поди, Бука, под сарай!

Под сараем кирпичи -

Буке некуда легчи...

 Функционально колыбельная является заговором, заклинанием — т. е. народной формой молитвы, долженствующей Уберечь. Такова же, по сути «Прощальная песня» Рубцова. Вслушайтесь: он не поет, он молится.

 А по лесам поют навки, мавки, шулюканы... — души погибших некрещеных детей. Это именно их («печальные звуки», «пение детского хора») слышит поэт: мертвые взывают от земли. Это особая тема у Рубцова.

Так зачем же, прищурив ресницы,

У глухого болотного пня

Белой клюквой, как добрую птицу,

Ты с ладони кормила меня...

Вот оно — центральный образ драмы: «Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от древа, и я ел...» Помимо метаисторического грехопадения, здесь то, что бывает с каждым из нас... и каждый раз, отпав от Христа, оказываемся мы «у глухого болотного пня», «на знобящем причале»... Где цветущее древо и сладкий плод?..  Пень и неспелая горькая клюква.

Не грусти на знобящем причале,

Парохода весною не жди.

Лучше выпьем с тобой на прощанье

За недолгую нежность в груди.

И давай разлетимся как птицы,

Что нам ждать на одном берегу.

Может быть, я смогу воротиться,

Может быть — никогда не смогу.

 «Парохода весною не жди...» Образ лодки-ковчега не однажды всплывает у Рубцова, ибо это главное перед грядущим Потопом:

Лодка на речной мели

Скоро догниет совсем...

 Вглядимся в этот стих внимательнее: «В горнице»... Горница - горнее. Там, где у Рубцова о Доме, то - «дом», где о избе - «изба». Здесь: «горница», место действия задано. Представьте свет реальной звезды (без солнца, без луны) - от того ли «светло в горнице»? Речь идет о Спасении и потому рядом с Лодкой другой образ - Матери. Через всю жизнь у Рубцова: «Мать умерла, отец ушел на фронт...», «Нес я за гробом матери аленький свой цветок...» - духовное сиротство (разрушенная церковь, ковчег). В свадебном причитании существует т. н. «сиротский причет»: вне зависимости жива мать или нет - брак не может состояться без ее благословения. Невеста-сирота накануне свадьбы выходит на угор, и, обращаясь к кладбищу, причитает, призывая мать явиться и благословить. И приходит и благословляет. Это оттуда: «тень», «молча принесет», «завтра - хлопотливый день»...

 И вот «в горнице светло», ибо — «матушка» и свет звезды - евангельский свет. И вода, разумеется, не для опары принесена, а для омовения. Завядшие «цветы в садике», «лодка на речной мели» - все омоется Материнской Водой покаяния... И будет труд под древом:

Буду поливать цветы,

Думать о своей судьбе,

Буду до ночной звезды

Лодку мастерить себе.

 Удалось ли Поэту построить свой ковчег, ковчежец, лодочку? Все творчество Рубцова есть покаянная песнь за наше нераскаянное поколение. Образ Потопа, образ Дождя, Реки, разделяющей эпохи, судьбы, миры... Образ Лодки найдет свое завершение в последнем стихе:

...А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый...

 Вот почему: «Парохода весною не жди...»

 Вера в «вечный покой» материалиста отринута. Ковчег, обернувшись гробом, отправляется в путь. Впереди Страшный Суд. «Спасись сам и вокруг спасутся тысячи»:

Может быть, я смогу воротиться,

Может быть - никогда не смогу.

 Тут не сомнение, а твердость в следовании Промыслу. Не «хочу» или «намерен», а - «смогу». Тут и Любовь, и Крест несомый... Все точно настолько, что и читать-то больно, а каково было писать?

 Рубцовская песня начинает замыкаться в круг (мы опускаем многое: по каждой строчке можно бы было говорить о связи с воинскими протяжными песнями, оплакиващими Отъезд, подвиг, смерть; о связи с обрядовой песней, причетом и т. д.). Обозначим лишь главные корни, связующие стих с Русской Землей:

Но однажды я вспомню про клюкву,

Про любовь твою в сером краю.

И пошлю вам чудесную куклу,

Как последнюю сказку свою.

Чтобы девочка куклу качая,

Никогда не сидела одна:

«Мама, мамочка, кукла какая,

И мигает и плачет она».

 Клюква — пень — плод — любовь — «потерянный рай»... Для человека чуждого Традиции «кукла» звучит в этом ряду диссонансом. Между тем Рубцов не только выводит на древнейший мифологический образ, но и (подсказка нам) указывает жанр: сказка, более того: «последняя сказка». Вспомните «Хаврошечку» или «Василису»... Деревянная куколка - образ и душа усопшей Матери, заступницы и хранительницы. Вплоть до ХХ века ставили русские люди «куколок» на божницу за иконы. И в сказках «куколки» улыбаются и плачут, как плачет порой Богородица на иконе. Но ведь иконы-то в Рубцовском Доме нет. Даже в Горнице есть «свет», есть «матушка» и «тень ивы» на пустой стене... И хотя ангелы прилетают к дочери, но за отцом по ночным тропам бегут совсем не они... И спасительная лодка «на мели». Такова судьба Русского Народа в ХХ веке и таков дар Русского Поэта: увидеть «в безрадостном сером краю» свет звезды и идти за ним. Есть быт и есть Бытие: иконы в поэзии Рубцова нет, но есть Бог - так было с нами.

 В последнем четверостишии все сомкнулось: «Я уеду из этой деревни», но «весь я не умру» - вернется «последняя сказка»... И уже не мать поет колыбельную над дочкой, а она сама качает «куколку» - Прошлое, которое только одно и может стать Будущим. А настоящее?.. По лику Богородицы катится слеза.

 Есть и ещё одно ключевое слово-образ у Рубцова, оставшееся в этом стихе за кадром. Помните пушкинское: «На свете счастья нет, но есть покой...». А у Рубцова:

 Бессмертных звёзд спокойное мерцанье... Я не верю вечности покоя.... Звезда Труда, Поэзии, Покоя... Над вечным покоем...

 Светлый покой

 Опустился с небес

 И посетил мою душу!

 Светлый покой

 Простираясь окрест,

 Воды объемлет и сушу...

Или:

 Когда душе моей

 Сойдёт успокоенье

 С высоких после гроз

 Немеркнущих небес....

 Наконец, Рубцов готовит книгу, которую так и предполагает назвать: «Успокоение». Покой. Это чистая совесть, это жизнь в Боге - «До конца, до смертного креста».

 

* * *

 

 Сказав о народности рубцовского стиха, пора сказать и о том ради чего - т. е. о философском или вернее сказать богословском его содержании. Оставим пока разговор о таком генетическом источнике Рубцова, как древнерусская литература - в другой раз. Но о народном православии Рубцова не сказать нельзя. Народное православие, народное богословие - термины введенные еще в начале ХХ века фольклористами и этнографами. В них отражена та детская, чистая вера, которая реально сложилась в старой деревенской Руси. Городская мещанская религиозная жизнь была во многом иной. О православной жизни аристократии, впрочем, как и столичного пролетариата, к началу ХХ века говорить не приходиться. Естественно, у каждого из этих слоев Российского общества сложилась своя, обособленная не только религиозная, но и фольклорно-поэтическая культура.

 Первое что отличает наше православие и народное богословие (а в целом - традиционную форму сознания) - это монизм. Монизм реализуется именно в православии, через эсхатологию. Западное христианство новейших времен фактически дуалистично. Сколь угодно долго можно разсуждать отчего закатилось Пушкинское «солнце», «наше все», отчего у Пушкина нет прямых последователей в русской поэзии (есть-есть, но не на виду!), где ясность и радость мироощущения? Отчего надрыв и расщепленность сознания, карамазовский бунт постпушкинской литературы? А все просто: Пушкин через свою приобщенность к Святой Руси, через русское сердце свое, вопреки всему разумному багажу - европейскому, секуляризированному, дуалистичному, пронес в поэзию главное - свой монизм, а иначе - теоцентризм. Напомним, что пушкинская плеяда писателей выросла на западноевропейском Просвещении: Шекспир, Сервантес, не говоря уже о Блаженном Августине, оказались за рамками влияния. Результат художественного дуализма - атеизм, антропоцентризм : опрокидывание всей образной системы, всего языка русской поэзии. Богословское кредо запада дуалистично:

...Люди гибнут за металл

И сатана там правит бал...

 Действительно, без решения проблемы теодицеи, преодолеть дуализм не возможно. Потому и карамазовщина, потому и бунтует русская интеллигенция, что налицо несоответствие традиционного содержания русской культуры и западного типа сознания, пытающегося содержание это осознать. Алеша знает да объяснить не может, Иван не понимает и бунтует — вот раскол Русского Сознания, вот камень преткновения: теодицея.

Отсюда еще одна особенность: в применении к философии об этом писали многие (от Соловьева до Флоренского): в центре западной мысли - гнозис, в центре русской — историософия в ее православном, эсхатологическом контексте. Но это соображение и вернее и первичнее по отношению к русской словесности. В новейшей литературе, после провала в XVIII веке, Пушкин и в богословском смысле есть ключевая фигура. Он вовсе не создавал, как учат нас Гершензоны, русского литературного языка. Он первый из вновь сложившегося писательского класса (после того как Петр отлучил православную Русь от литературы), кто научился писать и мыслить по-русски. Узки врата и труден путь Русской Словесности, ибо требует целостности сознания: целомудрия. Рассеченное сознание пишущей братии и по сей день бродит в потемках и имя уклонившимся от Пушкинской стези - легион. - А что же Рубцов? - Его Господь, быть может, как никого другого, рано вывел на эту стезю и хранил

До конца,

До смертного креста.

 Сознание Рубцова, как и должно в русской традиции, эсхатологично, но не раздробленно. Рубцов теоцентричен (что и Есенину не всегда присуще). Историософия, как промыслительный смысл истории - главная Рубцовская тема. «Молодое вино в старые меха не вливают» — для явления Русского Духа, безусловно, необходим именно тот образный строй, тот язык русской поэзии, о котором мы говорили. Потому и Пушкинская солнечность или, точнее, православная созерцательность:

Мир такой справедливый,

Даже нечего крыть...

- Филя, что молчаливый?

- А о чем говорить?..

 Действительно, нужно ли говорить о метафорах, ритмах и рифмах, если речь о Любви...

 

* * *

 Голос Рубцова...

 Сейчас вышло целое море воспоминаний о Рубцове: «Я сидел справа — он слева... мы выпили то-то и то-то...» Ну что же, для биографа и это важно. Но по сути Рубцовской поэзии почти нечего не сказано. Между тем еще один ключ к ней - голос поэта.

 Удивительно: все вспоминают теперь, как замечательно пел Рубцов, и под гармонь, и под гитару, и свое, и не свое. Даже Тютчева и Фета пел... И когда пел? - В начале шестидесятых, когда вышли на свет Божий все наши барды. И где пел? - Чуть ли не в тех же компаниях, где пели и они: в общежитии литинститута, на квартирах общих знакомых. Отчего же бардовские песни и хорошие, и не очень, разошлись на пленках миллионными тиражами, а единичные записи Рубцова канули в Лету?.. Посмеялась московская богемка — «юродивым» обозвала.

 Рубцов не был понят. Понят ли он сейчас?

 Удивительное пение Рубцова. Пение в манере старинных русских тюремных песен. Этот жанр восходит к протяжной лирической песне, к духовному стиху, к притче, к былине. Обычно при упоминании о тюремных песнях у современного человека возникает ассоциация с одесским блатным жанром, но это «две большие разницы». Блатная песня имеет еврейское, отчасти немецкое происхождение и в мелодическом строе, и в поэтике, и в манере исполнения. Блатная песня во многом повлияла на развитие городского романса в ХХ веке, вышла наружу в творчестве бардов в 60-х, а сейчас просто заполонила эстраду, явив гибрид блатного жанра с западноевропейской поп-культурой .

 Барды пели именно то, что от них хотела слышать столичная, далеко не всегда русская интеллигенция. Были ли эти барды патриотами и талантами или бездарными русофобами так или иначе, выбранный жанр, весь дух его и стилистика вели их вбок от Русского Пути. А Рубцов, с его исконно русским пением (и декламацией) был просто не понят и не принят. Посмертная слава Рубцова привела к тому, что за него ухватились профессиональные композиторы: Бог им судья - не ведали что творят. Мы не говорим уже о исполнении Рубцова на эстраде... Эстрада и Рубцов - вещи несовместные. В фольклорной традиции исполнительская манера не есть форма, она часть содержания  отражающая иной тип сознания. Это, если угодно, совместная молитва. Какая-то часть Смысла передается помимо текста, непосредственно от исполнителя к слушателям. На бумаге мы ее теряем, а при самочинном исполнении губим и остальное.

 Рубцова нужно слушать. Надо снова стать Русскими Людьми, полюбить Россию, а для того от нынешнего песнопения придется «отрекохся: тьфу-тьфу-тьфу». Тогда мы и услышим по-настоящему:

Я уеду из этой деревни,

Будет льдом покрываться река... *

 

*Статья опубликована: г. Литературный Петербург, 2001, № 1.


 

“Я в ту ночь полюбил все тюремные песни...”

(слово о Рубцове)

 

...Я в ту ночь позабыл

Все хорошие вести,

Все огни и призывы

Из родимых ворот.

Я в ту ночь полюбил

Все тюремные песни,

Все запретные мысли,

Весь гонимый народ...

 

Вот опять январь. Снежный, холодный. Снова поминаем Рубцова. Упокой, Господи, душу... Да и нашим душам тоже успокоится бы: вроде и признали уже Русского Поэта. Печатают. Поют... А все не спокойно как-то на душе. Чего-то недопоняли мы, кажется. Что-то утеряли...

...Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти пойду до могилы...

Отчизна и воля - останься, мое божество!..

Тут же рядом с рубцовским, вспоминается пушкинское: «Не дай мне Бог сойти с ума...» и дальше - про «пустые небеса»...

Человек слагается (и как поэт тоже) лет где-то до семи. Поэтому не книжное слово (оно вторично), а то, что человек услышал до... - важно. Не Литинститут, отнюдь, Рубцова сделал Рубцовым. Русский фольклор двадцатого столетия - Русское Слово и русский быт деревни, городской окраины, общежития и казармы, - всего того, что было так характерно для нашей Родины, несшей запредельно тяжелый крест всеобщего спасения, заблуждавшейся, надрывающейся, и...  поющей...

По, ставшим классическим, определению, данному когда-то Е. Н. Трубецким, древняя иконопись есть «умозрение в красках». В другом месте он сказал: «богословие в красках». Перефразируя, скажем: фольклор есть богословие в песнях. Именно выражением народного богословия, воспринятого через Устное Слово во всем его объеме и многообразии, и стал Рубцов.

Мы настаиваем именно что «во всем объеме». - Ну, - скажут нам, - ну, духовный стих О Страшном Суде или там Голубиная Книга, это мы понимаем, это действительно явление народной веры. Но вот уж «Сукин сын камаринский мужик...» - это Бог знает что такое!

Но мы все-таки останемся при своем -  низких жанров в подлинном фольклоре нет. Просто всему свое время и место. Есть в народном слове свое таинство и своя благодать, есть соприкосновенность через слово со Словом. И это от Адама еще.

...От всех чудес всемирного потопа

Досталось нам безбрежное болото,

На сотни верст усыпанное клюквой,

Овеянное сказками и былью

Прошедших здесь крестьянских поколений...

И действительно, воцерковленность наша сиявшая по пустыням и монастырям, еле теплившаяся порой по городам, не до всякой деревни дошедшая, покореженная реформами Петра и Екатерины, надорванная Расколом и многим еще... при Советах и вовсе опрокинутая - благодати все же не утратила. И верится нам, что не только в церковной ограде, и даже не столько в ограде, но и в миру жила Святая Русь. Во всех «прошедших здесь крестьянских поколениях» жила.

Здесь все тесно переплелось - духовные стихи, былины и поэзия знаменного распева, обрядовая лирика, колыбельная, причет... Есть фольклорные жанры, которые за тысячелетия своего существования, с дохристианских пор, не претерпели, кажется, никакого внешнего изменения. Но это только внешне... Они изначально в Боге укоренены.

Человек, конечно, пал, но не так как Денница, нечто божественное - образ и подобие - осталось. Вот этот-то образ и подобие и передает нам народный дух и традиция. Слово, обычное, реченное нами - оно по образу и подобию нашему строится, а потому и закону христианской антропологии подвластно. У слова - тело (звук или начертанные буквы), душа (образ, за словом стоящий) и дух, непосредственно нами не постигаемый, но от Духа исходящий, «сотворенный прежде всех лет».

Если все же отказаться от секуляризированного нашего литературоведения и попытаться ответить: что отличает подлинную поэзию от прочей скоромимоходящей... Так это дух слова. Он изначален и явлен нам вместе с явлением русского языка (при столпотворении по Писанию). Действительно, образы, ритмы - весь поэтический язык, созданный тысячелетия назад, современным поэтом только угадываются и интерпретируются, что же до духа слова - то он грешным человеком не творится, а только передается. Тут главный вопрос - что есть сознание, но мы его раскрывать здесь не будем. Отметим только, что сознание, во-первых, есть проявление Слова... через слово, в том числе. Это и есть содержание поэзии, ее подлинная, не поверхностная (тематическая, словесно-телесная) воцерковленность.

Рубцовская судьба (с сиротством, невостребованностью и ранней смертью) - это судьба Русского Фольклора, т. е. Русского Народа в нашем веке. Умирает народное слово и вот уже уходит, как вода в песок, русский народ, сменяется русскоязычным населением. Что бы понять что есть поэзия Рубцова, нужно вслушаться в этот удивительный напев, всмотреться в эту последнюю ускользающую страницу великой летописи русской культуры.

XX век для России (если о политическом говорить и внешнем) - это век революций - прихода коммунизма и его крушения... Если же о сути, о существе, то ХХ век - это век последнего взлета, ухода, отлета куда-то Туда народной культуры (это и в демографии видно: как только отлетела душа народная - начали русские вымирать). Так, перед татарским нашествием расцвела и взлетела высоко культура Киевской Руси, прежде, чем пасть под «тупой башмак скуластого Батыя»...

Что же было, что звучало, пело в этих вологодских, архангелогородских, североморских, питерских, московских скитаниях? Звучали над зыбкой колыбельные матери, звучали молитвы (мать - Александра Михайловна пела в церковном хоре), звучали песни детских игр и вечерок. Великая Война звучала далекой - аж до Камчатки - канонадой и причетами, этой древнейшей скорбной поэзией Руси. Потом было то, что в фольклористике называется романсовой культурой: детдом звучал разбойничьими, тюремными песнями...

Вот умру я, умру я,

Похоронят меня,

И никто не узнает

Где могилка моя.

На мою да на могилку,

Знать никто не придет...

Только раннею весною

Соловей пропоет...

Пропоет и просвищет,

И опять улетит -

Я остался сиротою,

Счастья доли мне нет...

И здесь весь Рубцов. Ведь эти «тюремные» песни из духовных стихов идут, из протяжных воинских и обрядовых песен. Здесь – драма (или по-народному говоря – притча), предчувствие гибели, но и радость, любовь, Родина, - чистота какая-то нам уже не доступная, быть может. Иные считают эти песни низким жанром...

Рубцов – драматический поэт. Сущность драмы определяется не тем насколько развит сюжет, а наличием промыслительного действия – участием Промысла в течении событий. Таким образом «лирический герой» Рубцова это драматический герой, а его стихи – «маленькие трагедии».

Морская жизнь Рубцова и пролетарская - по общагам и рабочим поселкам - она тоже звучала, и как звучала, в те 40 - 50-е...

Три гудочка прогудело,

Все на фабрику пошли....

 

Есть по Чуйскому тракту дорога,

Много ездит по ней шоферов...

 

Последний нонешний денечек

Гуляю с вами я, друзья...

 

Централка, все ночи полные огня...

На фоне лживых салонных романсов, на фоне бравурных маршей, несущихся из радио, все это было как глоток чистого воздуха. И это был голос подлинного, еще живого, не погребенного русского народа. Созвучен этому голосу и Есенин, так любимый Рубцовым, да и Пушкин, и Тютчев, и Фет... А Вологодская земля еще хранила свою архаику, свои досюльные песни. Это только пожалуй в послевоенную пору и было возможно услышать за одним столом и обрядовый фольклор, и тюремную песню, и... «Катюшу» Исаковского...

Ой, ты молодость моя молодецкая,

Ты куда прошла-прокатилася...

А со мной, с молодцом - не простилася...

Я пойду, молодец, да во конюшенку,

Оседлаю я коня ворона,

Полечу стрелой - ясным соколом,

Догоню-верну свою молодость...

- поется в старой народной песне. Тут и философская глубина, и ... но суть-то не в том, что «прошла-прокатилася», а в покаянии. Тут мы вернемся к образам русского поэтического языка. В предыдущей статье (см. «Последняя сказка», № 1, 2001 г.) была обозначена цепочка слов-образов из рубцовской «Прощальной песни»: ребенок-колыбель-лодка, древо-сад-женщина, родина-церковь-мать-...ребенок. А здесь - снова вернемся к саду и древу. О листьях (человек-судьба-лист - ср. псалом 1):

Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях,

Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться...

(Есенин)

А у Рубцова листья уже опавшие (опавший лист - символ смерти, жатвы – эсхатологический образ):

А последние листья

Вдоль по улице гулкой

Все неслись и неслись,

Выбиваясь из сил...

Или: Облетели листья с тополей...

Осень, отлет птиц. Образ осени у Рубцова особый. У Пушкина это: «В багрец и золото одетые леса» - время накануне жатвы, некое торжество. У Рубцова - эсхатология – «За ограду летят лепестки...» И -

... в этот день осеннего распада

И в близкий день ревущей снежной бури

Всегда светила нам, не унывая,

Звезда труда, поэзии, покоя...

За отлетом и опаданием наступает Покой - один из центральных образов Рубцова... «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего в месте светлом, в месте покойном...» Православная эсхатология это тоже торжество, но иное - не страх, не ужас. Так у Рубцова:

Светлый покой

Опустился с небес

И посетил мою душу!

Светлый покой

Простираясь окрест,

Воды объемлет и сушу...

Рубцовская звезда полей есть в первую очередь Звезда Покоя, что через Труд дается и через Поэзию явлена. Рубцову чужд дуализм, его сознание теоцентрично: вроде бы «отговорила роща золотая...», но есенинского надрыва нет. Значит, тут о чем-то другом еще...

Есенин и Рубцов. Это настолько очевидно. Об этом писано и говорено. Каждому, кто приникал к их поэзии чувствуется удивительное родство. Но в чем оно? Рубцов абсолютно самостоятелен, нет у него этой есенинской метафоры, живописности языка. Даже хулиганство их какое-то разное. Есенин сказочен, эпичен, он из мифа, его судьба и поэзия - мифотворчество. Рубцов - персонаж духовного стиха, юродивый - трагедия, притча... Иван-царевич и Алексей-человек Божий. Юродство не мнимое, подлинное - во Христе. В Есенине это только начинает проглядываться, в Рубцове - поет. Как в стихе О убогом Лазаре:

...я пришел к тебе в дни непогоды,

Так изволь, хоть водой напои.

А что все же их объединяет? - Прямое прикосновение к Русскому духу, к душе народной, через образы и суть, а не через метафору и форму.

Продолжает Рубцов и Пушкина. Если есть у нас в ком-то пушкинская простота и ясность, так это в Рубцове.

Зачем ты, ива вырастаешь

Над судоходною рекой

И волны мутные ласкаешь,

Как будто нужен им покой...

[Это уже лермонтовская «лодка», сквозь пушкинские «покой и волю», мелькает]

А есть укромный край природы,

Где под церковною горой

В тени мерцающие воды

С твоей ласкаются сестрой...

Да, «под церковною горой» «воды глубокие плавно текут», но зачем, «зачем крутится ветр в овраге...»? «Обитель дивная», куда «бежит» Пушкин, и из которой навстречу - Рубцов.

Образ Покоя у Рубцова это образ Храма:

Живу вблизи пустого храма...

 

Купол церковной обители

Яркой травою зарос...

 

С моста идет дорога в гору,

А на горе - какая грусть! -

Лежат развалины собора,

Как будто спит былая Русь...

Храм пуст не потому, что большевики разорили, а потому разорили, что пуст оказался. Тут не ругаться надо, а каяться... Мертвый храм - наглядная эсхатология. Из современников ближе всего Рубцову – Шукшин: во все переломные моменты его героев (в прозе ли, в кинематографе), где-то на заднем плане – разрушенная церковь. И это не просто констатация, тут глубже: у Константина Симонова есть хорошее стихотворение: «Жди меня и я вернусь..», но насколько сильней в первоисточнике (у Н. Гумилева): «Жди меня – я не вернусь…»

Птицы отлетели, листья «несутся вдоль по улице гулкой» («сколько их, куда их гонят, что так жалобно поют...» - опять пушкинское слышится) и храм порушен и... будет хуже «в близкий день ревущей снежной бури...» Но – «как будто спит былая Русь», «...я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...» «Ибо не умерла девица, но спит». Оттого и светлы песни рубцовские, что сколь бы трагично они не звучали, есть в них вера в истинное бессмертие. Истинный Храм нерушим, для народного сознания Родина и Церковь тождественны: Россия - Третий Рим, Дом Пресвятой Богородицы - это с молоком матери. И покаяние перед Родиной, и благодать - через нее:

...О, сельские виды! О, дивное счастье родиться

В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!..

Усомнившиеся строили (Толстой, Горький и даже Достоевский) «новую церковь», отворачиваясь от старой (порой заслуженно, порой от непонимания), строили, соблазненные зыбкими миражами западного гуманизма. Есенин - что говорить! - от этой стези не уберегся, побогоборчествовал до срока. Ничего подобного у Рубцова нет. Покаянный опыт ХХ века не прошел даром. Да чист он был, детдомовщеной своей крещенный, «до конца, до смертного креста». Всякое богоискательство ему чуждо. Тот грех от уныния («всегда светила нам, не унывая, звезда труда…»), от утраты традиционного мышления (монизма). Дар Рубцова – и в этом истинное проявление народного богословия – переплавлять в песнях своих земную скорбь в чистую благодать поэзии.

Сколько «знатоков» русской души и двойственной, дескать, и обращенной сразу и к Востоку и к Западу (как писал Горький), и с «азиатской рожей» (по Блоку)... сколько писало и запутывалось, и запутывало, наводило  туман на «загадочную русскую душу». Но вот оказывается как все просто:

Мы сваливать не вправе

Вину свою на жизнь.

Кто едет, тот и правит,

Поехал, так держись!

Вот и вся теодицея. Вот над чем бился Иван Карамазов, а Алеша только молчал в ответ. Ответил-то Ивану - Николай Рубцов. Другой поэт гадал и так, и этак (и неплохой ведь поэт!), а все выходило: «вся истина в вине». - Нет, нет, не правда - в покаянии:

Когда ж почую близость похорон,

Приду сюда, где белые ромашки...

Русская душа «загадочна» для того, кому ее не достает. Что такое русская душа? - Евангельский идеал, отраженный в просторах России, может быть не совсем ясно, но неискаженно.

Ходасевич, когда-то, разложив Есенина по косточкам, «доказал» что тот «полуязычник». Что бы он сказал о Рубцове? Но по отношению к Есенину это не верно, а по отношению к Рубцову - вдвойне. Ибо авторского тут нету, а есть душа народная, которая «язычницей» никогда не была.

Вернемся к эпиграфу: «Позабыл... все огни и призывы из родимых ворот»... Вообще-то родные ворота уже были - была какая-никакая избушка... и жена, и дочка, но не про это... Был отказ от дома, во имя креста Юродства, пути издревле выбираемого каликами перехожими. Их дом - Россия, и храм их - Россия, и долг их плакать и каяться за весь народ.

Вечный странник, «неведомый отрок», одному старому солдату-калеке (своему же брату юродивому) да и то в бреду лишь зримый...

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...

И пока скачет - слышится его голос, поет и трепещет бессмертная душа Рубцова. Ибо бессмертна Отчизна и бессмертна ее словесность. А нам – зде сущим, «в близкий день ревущей снежной бури»,  завещано, как оберег чтобы:

...Всегда светила нам, не унывая,

Звезда труда, поэзии, покоя,

Чтоб и тогда она торжествовала,

Когда не будет памяти о нас.

 

* Статья опубликована: г. Литературный Санкт-Петербург, 2002 г., № 1.


 

дивный сад

заметки о русской поэзии

 

 Мы на пороге открытия русской поэзии... - Полноте, уж свою-то поэзию мы знаем! - Э, братцы, «мы ленивы и не любопытны», как говаривал Пушкин. И знаем чего да не разумеем.

 В начале ХХ века, как и ныне, Россия была в разрухе и нестроении. Гражданская война, голод, холод, бандиты. А в Москве состоялась первая выставка древнерусских икон. Русская и не совсем русская интеллигенция была поражена. А на самом-то деле разве это было открытие? Вплоть до ХХ века в глубинке продолжали писать иконы в средневековой манере, да и по средневековым технологиям. Это там, у эстетов называется «примитив». Хотя - Бог видит! - примитив это то, над чем они ломают головы: Малевичи, Кандинские, Пикассы и Дали... Известный знаток древней живописи Д. А. Ровинский, обследовав, рублевскую «Троицу» заключил, что перед нами образец позднейшей итальянской живописи. В это время был найден способ поновления икон (уайт-спиртом). С «Троицы» сняли первый слой, затем еще и еще... и открылся Рублев!.. Но где вообще-то были глаза у нашей интеллигенции? Ведь не все иконы потемнели, не все были записаны... Стояли нетленными фрески древних наших соборов. Но прихожанам невдомек, а эстеты - мимо, мимо... Нет, дело не в уайт-спирте, как казалось Флоренскому и Трубецкому, а в устройстве наших глаз.

 Не то ли происходит сейчас и с русской поэзией? Нам мнится, что за Пушкиным «простирается темное поле» с одним только единственным «Словом о полку», но стоит смыть потемневшую олифу нашего зрения и мы увидим «вертоград цветущий»...

 Праславянский язык вместе со своей словесность (устной, фольклорной, разумеется) выделился из общего индоарийского корня шесть тысяч лет назад. Об этом говорит лингвистика. Фольклористика указывает нам на другой рубеж: около тысячелетия назад, как раз накануне крещения Руси, завершился процесс создания русского языка и русской словесности. Все основные фольклорные жанры были сформированы. Пять тысяч лет приуготовлялась Россия к принятию православия... И оно совершилось. В исторических рамках - почти мгновенно. Проповедовали апостолы и в Индии, и в Китае, и здесь, на нашей земле в Орду ездили... и не преуспели. А пока ездили, два первых Рима пали. Это все что-то ведь значит.

 Так уже шесть тысячелетий назад общие индоарийские мифы, сюжеты, поэтические образы разделились на протославянские, протогерманские, протогреческие... Впрочем, это и библейской традиции не противоречит: вавилонское столпотворение тогда и было. Отсюда и шло формирование русской культуры, русского менталитета, словесности. Россия это не просто суперэтнос, это не Европа и не Азия, не среднеарифметическое «евразийство», а особый материк, на котором сложились особый тип сознания, язык, поэтика. Отсюда образно-символический язык нашей поэзии (см. «Последняя сказка»). Для русской поэзии совсем не свойственны метафоры и аллегории - порождение цивилизационного процесса Запада, чужды дуалистичность сознания и индивидуализм творчества. И творчество соборно и сознание теоцентрично и иносказание не к делу, ибо есть прямая обращенность к Бытию, сосредоточенность не на личности, а на судьбе. Промыслительность - в противовес  фатализму и року. В конечном счете, словесность это моделирование догреховного состояния, созерцание Бога: Сло-весность: ведение Слова. Эта архаика, эта «Адамова тайна» сохранна в русской литературе и ныне.

 С VI века начинается движение славян на Балканы (в Македонию, Боснию, вплоть до Спарты) — начинается процесс взаимодействия с нечуждой нам по общему корню греческой православной культурой, некое припоминание, а потому и быстрое воцерковление славян (сама этимология «славянства»: «народ Слова»). Православие привнесло в русскую словесность не только самое себя, но и всю древнейшую культуру, унаследованную Византией: греческую, сирийскую, иудейскую, египетскую, отчасти и народов латинского мира... Русская словесность перешла в свою письменную фазу вместе с первыми русскими писателями - Кириллом и Мефодием (860 гг.). Всякий раз, открывая Псалтирь и Евангелие, мы общаемся с ними без переводчика. Вот Поэзия не превзойденная и не исчерпанная доселе! За сим - Иларион, Нестор, Мономах и мнози иные.

 Преобразилась и устная традиция: явились апокрифические легенды, духовные стихи, богатырский эпос обрел новые формы. Даже лирическая песня, даже обрядовая подверглись воцерковлению, хотя и в меньшей степени. «Язычество», «двоеверие» — все это не совсем точные, если не провокационные исторические концепции. Большая часть дохристианской мифологии (душа народа — всегда   христианка) преобразилась и нашла себе место внутри православной традиции. Можно ли представить себе, что древняя Русь могла жить изолированно от Православия и просуществовать до сих пор? - Сгинули бы «аки обры». Начался новый этап русской поэзии - этап осмысления и перевода из подсознательной плоскости в литературную христианских идеалов, т. е. создание русской идеологии. На основании Народности и Самодержавности воздвигалось Православие.

Действительные потери наша традиционная словесность (совокупность традиции письменной и фольклорной) понесла в новейшее время, и не в следствии христианизации, а по причине секуляризации национального сознания - глубоко внутреннего процесса, обусловившего и западное влияние, проявившегося в Смуте, Расколе, а особенно в реформах Петра и всего проистекшего из них. Не худо бы нам оставить принятое в науке и по сию пору деление культуры на письменную и дописьменную. Налицо полное тождество мышления творцов и в той и в этой традиции. Водораздел культур проходит по границе: традиционное - цивилизационное. (Категории авангардного, консервативного, революционного и пр. - это относительные категории, нам важны абсолютные.) Традиционный тип сознания есть религиозный, а цивилизационный - гуманистический, антропоцентричный. Здесь мы имеем два типа литературного творчества  и внешне и функционально не похожие. Фольклорный текст определяется тремя признаками: особенностью создания, передачи и хранения. Еще Гильфердинг (1871) отмечал, что сказителю не известен точный текст «старины» — он воссоздается в процессе пения или рассказа. Произведение строится из словесных формул (словосочетания, имеющие знаковое значение), эпизодов (эпизод отражает мифологию, он имеет магическое значение), наконец сюжета. Есть и мелодия — она организует текст, в процессе его создания. Как это происходит, знает только сам сказитель: «Я пою, а в нутре как бы не то делается, когда молча либо сижу. Поднимается во мне словно дух какой и ходит по нутру-то моему. Одни слова пропою, а перед духом-то моим новые встают и как-то тянут вперед и так-то дрожь во мне во всем делается. Лют я петь, лют тогда бываю, запою и по-другому заживу, и ничего больше не чую. И благодаришь Бога за то, что не забыл он и про тебя, не покинул, а дал такой вольный дух и память». (С. В. Максимов. Избр. произ., М., 1987, т 2, С. 471). О передаче. При исполнении часть поэтического содержания передается непосредственно на подсознательном уровне. Поэтому на бумаге мы видим лишь «литературную тень» текста, да и при живом исполнении, не имея опыта восприятия, содержания не постигаем. Для современного человека требуется перестройка самого типа сознания. Но и в литературном эквиваленте подлинные фольклорные тексты предстают на недосягаемой для современных авторов высоте.

 О сохранении. Фольклорный текст хранится не на бумаге и не в памяти. Сказителю надо «запомнить» не десятки строчек, а десятки тысяч и пронести их через века. Поэтому текст именно воссоздается из подсознательного «банка данных», все время варьируется, но сохраняет свое сущностное содержание. Итак, передача и хранение фольклорного текста специфичны, а способ создания характерен и для традиционной письменной культуры. Летописцы писали свои летописи сразу - без черновиков, а изографы творили фрески без эскизов. Все это невозможно вне традиционной формы сознания.

 С XVI века начинается упадок традиционной культуры. Особенно заметно это в иконописи (тут факты налицо): переход от символического языка к реалистическому проявляет несоответствие формы и содержания. Но то же происходит и в поэзии. В России (пока в городах) начинается цивилизационный процесс - и устная и письменная традиции теряют почву под ногами. Удерживающим в этом апостасийном потоке является народная культура, но и она уже начинает меняться. Первая волна западного влияния на русскую словесность определилась в ХVII веке. Это латино-немецко-польское влияние. Придворные певцы-Бояны остались в далеком прошлом, скоморохов, вольготно певших до 1648 года при дворе Алексея Михайловича, вдруг стали гнать. «Слово о полку», «Моление Даниила заточника», «Поучения Мономаха» - оказались невостребованными, сгинули в монастырских архивах и кострах Тишайшего. Летописание пресеклось... (Все это потом придется открывать заново).

 Теперь в моде было иное: переводная и псевдопереводная литература, что пришла на Русь вместе с книгопечатаньем. «Повесть о Бове королевиче» или «О Петре Златых ключей». А поэзия... Через Польшу, через Киевскую лавру, вместе с театром и иными причудами пришел к нам латинский неудобоваримый стих. В ХVI веке церковная мистерия, уже забытая на Западе и в Польше была достоянием лишь иезуитских коллегий, однако в Киево-могилянской (основана Петром Могилой в 1613 году) нашла благодатную почву. А там, вместе с будущими идеологами Раскола попала и на Москву. Был у нашей церкви когда-то свой театр («Пещное действо») заимствованный из Византии. Но в Греко-Русской традиции и на Западе литургическая драма прошла различные пути (Х — ХVI вв.). В ХVII веке эта поэзия вернулась к нам совершенно неузнаваемой, как плод западного ренесансного и просвещенческого уже искусства. Так и орган изобретен был в Византии, но ни в Константинополе, ни в Москве музыка Баха была бы не возможна. В 1672 году по распоряжению Тишайшего (а как раз накануне родился Петр Алесксеевич) лютеранским пастором Иоганом Готфридом Грегори «учиняется хоромина для комидийного действия». Грегори, набрав актеров из местных немцев, ставит пьесу собственного сочинения - «Артаксерксово действо». Впервые «русские» светские стихи зазвучали со сцены, правда, с немецким акцентом. Алексей Михайлович был в восторге. Поощренный Грегори на скорую руку перевел с немецкого еще пять пьес. Впрочем, и переводил-то он не сам, а с помощью толмача посольского приказа Георга Гивнера (автографы Грегори написаны по-немецки). Взойдя на престол, Федор Алексеевич (1676) хоромину закрыл, но не надолго... Поклонниками «комидий» стали царевна Софья и передовое боярство того времени, быстро переодевшееся в немецкое платье.

 Вслед за Грегори явились драмы Симеона Полоцкого («О блудном сыне», «О Новуходоносоре»), приглашенного из Полоцка (1664) в качестве воспитателя Федора Алексеевича. Полоцкий выпустил первые в России стихотворные сборники: «Рифмологион» и «Вертоград многоцветный» (1678). А в 1680-м напечатал Псалтирь в переложении силлабическими стихами. Помимо содержательного невосприятия силлабики на Руси была и чисто языковая препона: в польском, как и в латыни, ударение всегда на двух последних слогах, а в русском оно может быть где угодно. (В польском фольклоре это правило, правда, не соблюдается, но 700 лет католичества не прошли даром.)

 Взялся за драмы, еще в бытность свою в Киеве, и Димитрий Ростовский (автор Четьи-минеи). Помимо средневековых мистерий Димитрий использует в своем творчестве духовные стихи, но опять же не русские, а западные (moralites). Шесть драм поставил он вместе со своими семинаристами, будучи митрополитом Ростовским...

 Мы не будем углубляться в историю силлабической поэзии, но вот что важно. Наше литературоведение толкует о каком-то развитии, каком-то прогрессе от примитивных форм далее через Кантимира к Державину, Сумарокову, Дмитриеву, Пушкину... Словно не существовало одновременно русской народной поэзии: дошедшие до нас записи былин и песен, тексты лубков и лубочной литературы (не опубликованные до сих пор), стихотворные рукописи («О горе-злочастии»)... Не было словно раешного стиха и скоморошьего театра. Уровень действительно русской поэзии несопоставим с придворными виршами Грегори, Полоцкого и др. В народ их поэзия не пошла, однако на литературную традицию повлияла глубоко. Поэтическая линия «Рифмологиона» протянется через Ломоносова, Державина, Жуковского до наших дней: одический стиль, панегирики царю, элегии на смерть и чуждое русскому духу морализаторство. А пристрастие к аллегории и метафорический способ изложения вместо образно-символического - через Блока до Пастернака и до Бродского, из которых силлабическая ломка русской ритмики так и прет. Тут пропасть между Россией и апостасийной поэзией.

 ХVIII столетие начавшись протестантским засилием, окончилось французским. Петра Первого интересовала навигация и геометрия, а не поэзия. Впрочем, у голландцев и датчан ее и не было. Литературой номер один в Европе сделалась французская. Поэтому мы перейдем прямо к Пушкину. И папа, и дядя Александра Сергеевича, и все их окружение баловались стишками по-французски. А как же иначе - дворянство по-русски уже и не разумело. Само-собой, первые свои стихи Пушкин так же написал по-французски. Да и кличка у него была лицейская: «француз». Была, конечно, и Арина Родионовна, был и патриотический подъем 1812 года, но было в противовес тому и преподавание литературы в лицее: «...Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал». В общем-то, чуда не должно было быть, а оно совершилось. Ломоносов, к слову, и сам был из народа, и патриот вроде, и гений во всех отношениях... а где же русская словесность? Так и не научился - немцы слух отшибли. А пушкинское окружение и талантливо - через край, и за Россию души полагало. Да только Рылеевы с Кюхельбекерами сами себя народом не ощущали, любили издалека.

 Но был России дар. Был Удерживающий. Перед Пушкиным задача стояла посложнее чем перед Кутузовым. Не просто француза разбить, надо было духовно родиться заново, русским стать. А тут ссылка  за ссылкой. - Куда? – Туда, в народ… Из письма брату Льву (1824): «...Вечером слушаю сказки - и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки!...» Очевидцы вспоминают, как этот любитель европейской оперы, переодевшись в крестьянскую рубаху, ходил на святогорские ярмарки подпевать каликам духовные стихи. И они зазвучали - до самого конца, до каменноостровского цикла, до «Чудный сон мне Бог послал».

И Черная речка это уже житийный поступок, факт русской литературы. Ибо: «Пора, мой друг, пора...» И было мученичество и было покаяние. Пушкин угас - солнце русской литературы взошло. Произошел поворот в национальном сознании, возврат литературы (а это значит не столько писателя, сколько читателя) на отечественную стезю. Стезю народную и православную, давно уж покинутую под звон «содвинутых разом стаканов». Покинутую, конечно, из самых благих побуждений, но покинутую... Не сразу осозналось. Так у Жуковского: «Что-то сбывалось над ним... И спросить мне хотелось: что видишь?» Но сбылось, состоялось.

 Заметил ли кто: у Пушкина почти нет метафор, исчезают они у позднего Есенина и вовсе нет их у Рубцова? Отчего метафора? - От того, что «другому как понять тебя...», «Мысль изреченная есть ложь...» Язык иносказаний есть творчество павшего Адама, попытка назвать то, что не называется, вернее, грешной нашей сущностью не постигается. Тут рождается иной - цивилизационный тип литературного творчества, принципиально отличный от традиционного. Традиционная знаковая система слов-образов складывается вместе с языком и фольклором (это единый процесс). Современная поэзия через метафору (буквально - сверхформа), через эпитет (взамен словесной формуле) и другие средства поэтики создает свой, параллельный образный язык - секуляризированный по сути. Когда же поэт обращается к Истине у него открывается другой язык, не метафорический, а образный - что восходит к традиционной словесности.

* * *

 

 Один из поворотных пунктов апостасии русской словесности - Александр Блок. Об Александре Александровиче следует сказать особо, именно в нем наиболее четко обозначился переход к эпохе декаденса. Это эстетическое определение говорит мало. Суть декаденса в окончательном усвоении дуалистического мировоззрения. Если говорить о русской литературе, как о носительнице русской идеологии, то вместе с приходом декадентов она утратила все три составляющие русской идеи: самодержавие, православие, народность. Отсюда либерально-демократический тон, туманное богоискательство, а затем и атеизм и, наконец, космополитизм, забвение народных традиций. Все это характерно для нового этапа влияния в русской поэзии - еврейского этапа, бывшего вслед за польско-латинским и французским. Влияния уже не внешнего, но внутреннего - на уровне перестройки менталитетов.

 В новейшей русской литературе всего три Удерживающих, всего три национальных, т. е. народных поэта: Пушкин, Есенин и Рубцов. Что значит поэт национальный? - Национальный - значит носитель национальной идеи, Русского Духа, того, что в России непреходяще. Идея (от греч. эйдос) - это первообраз, слово однокоренное с «идеалом». Говоря о Русской идее, не политическую формулу имеем ввиду, а всю культурную традицию, в том числе литературную. Что такое история? - Это культура народа, реализовавшаяся во времени. А что такое культура? — Это национальная идея (совокупность идеалов) или, в конечном счете, промысел Божий о народе, реализовавшиеся в пространстве.

 Человек грешен и не были, конечно, прямыми пути и поименованных поэтов. Но они удержались сами (в русле русской идеи) и держат по сей день всю нашу литературу. А экзамен на этом поприще принимает сам народ, награждая безотчетной, но подлинной любовью.

 А что же литературоведение? - Оно опять в полном неведение. Все то, что оно старательно объясняло и внушало нам, рассыпалось как карточный домик. Отчего так? - От того, что изначально сложилось оно, как секуляризированная наука западноевропейского типа (православное направление критики поэтов пушкинского круга оказалось невостребованным). Между тем стержневое направление русской литературы осталось именно русским, т. е. по существу - в рамках традиционного мышления. Отсюда несоотвествие предмета и науки его изучающей.

 В ХХ веке Российская держава рушилась дважды: в 1917-м и в 1991-м. И каждый раз падению предшествовала деградация государственной идеологии - несоотвествие ее народному идеалу. Каждый раз мы наблюдали буйный расцвет апостасийной литературы. А удерживающим оставалось только всходить на Голгофу. Их на самом деле было не трое, а - как в фольклорные времена - много больше, но то - не явленные, а тайные наши певцы и поэты. Так, в святоотеческом учении есть понятие о «тайнопрославленных святых», о ком мы не знаем, но чьими молитвами держимся.

 Вернемся к декаденсу, к этому расцвету или, вернее, провалу. Блок был выбран в первые поэты века. Расколотая и гибнущая (в православном смысле) интеллигенция искала и нашла своего поэта: нашла и боготворила... В Блоке как бы два человека, два начала. Одно западное, секуляризированное, бунтующее и бессильное, привнесенное через еврейскую кровь, немецкую философию, французский символизм...

 ...И черная земная кровь

 Сулит нам, раздувая вены,

 Все разрушая рубежи,

 Неслыханные перемены,

 Невиданные мятежи.

 Но в Блоке жив и русской человек. Он мучается «недовоплотившейся» любовью к России: «Тебя жалеть я не умею...» И где есть эта любовь, пусть несостоявшаяся и, как ему кажется, не взаимная, там есть поэзия Блока. Русская поэзия, настоящая. Но таких строк не много. Собственная судьба воспринята поэтом, как «возмездие» за свою «недовоплощенность». Национальным поэтом Блок не стал...

 Но там, куда вела его «черная земная кровь», там где блуждал он в потемках, видя впереди то Христа с красным знаменем, то скифов, то фонарь над аптекой... там действительно свершилось возмездие. И многие пошли за этим вторым Блоком, как за дудочкой крысолова... Блок первый — русский был им не нужен. «Эх, эх, без креста» Ваньки наши Карамазовы отправились искать нового Бога да и заблудились в трех соснах. Бога не нашли и от России отпали. Вот вам и дуализм, и разрушение традиции и глухота к Русскому. Она не с Блока начинается... Ну, допустим, Полоцкого иезуиты с толку сбили, Ломоносова - немцы, а вот Некрасов, к примеру, Николай Алексеевич - «знаток русской души»:

 Выдь на Волгу, чей стон раздается

 Над великою русской рекой?

 Этот стон у нас песней зовется,

 То бурлаки бредут бечевой...

 — Это о русском фольклоре. А вот о русском народе:

 Все, что мог ты уже совершил:

 Создал песню, подобную стону,

 И духовно навеки почил.

 Что касается фольклора, то до него сам-то Николай Алексеевич ох, как сильно не дотягивает... А ведь после Некрасова были еще и Рябинины, и Кривополенова, и Шергин, и еще - несть числа истинным русским поэтам, на которых и Русь стоит от века. Ну да их задвинули, затеряли, загромоздили кумирами: кышь, юродивые, пошли с паперти долой!

 Русская интеллигенция с неотъемлемым для нее богоискательством, переходящим в богоборчество, с не принятой православной теодицеей и «возвращенным билетом», не с университетов началась и не с недоучившихся семинаристов, а со страстного желания учить народ. Великий почин вавилонских прорабов. Непонимание, что у народа учиться должно. Блок не первый на этом раздвоенном пути, но он первый кто осознал и пропел, кто ощутил богооставленность как «возмездие» (какое ж возмездие - все по грехам, по грехам!), кто остался один на один с «этой» страной, с ее непонятной, надвигающейся «переменами и мятежами» историей... За крысоловом потянулись многие... И кающаяся и платившая всю жизнь за все пляски во всех «бродячих собаках» Ахматова. И Пастернак, наконец-то впавший в «неслыханную простоту» и заговоривший по-русски и даже крестившийся тайком на склоне лет... Но то еще были настоящие люди и поэты. Народными не ставшие, потому как «дудочка» увела, потому как аукалось в их строках накликаными своими мятежами «возмездие», потому как несли они грехи и не столько свои, сколько всех предшествующих Карамазовых от литературы. Дальше было хуже: «не было гостей да вдруг нагрянули» — пришла мелкая антипоэзия Вознесенского и довольно крупная антирусская (какое бы слово вставить!) Бродского. И это уже не «вдоль обрыва, по-над пропастью» — это уже за...

 Русское — нерусское, монизм — дуализм, традиционный тип сознания и цивилизационный. Тут простой антитезой не объяснишь. Пример нужен. Вот пример. Два стиха о любви:

 Я вас любил: любовь еще, быть может,

 В душе моей угасла не совсем;

 Но пусть она вас больше не тревожит;

 Я не хочу печалить вас ничем...

И...

 Мело, мело по всей земле

 Во все пределы.

 Свеча горела на столе,

 Свеча горела...

 На озаренный потолок

 Ложились тени,

 Скрещенья рук, скрещенья ног,

 Судьбы скрещенья.

 И падали два башмачка,

 Со стуком на пол.

 И воск слезами с ночника

 На платье капал...

 На свечку дуло из угла,

 И жар соблазна

 Вздымал, как ангел, два крыла

 Крестообразно...

 А приглядеться: в первом ни одной метафоры да и эпитеты - где они? А рифмы-то какие - ужас! - «не совсем» с «ничем» рифмуется.

 Во втором: тут все отделано под евростандарт - мелодия, аллитерации. Но все-таки оно блекнет рядом с первым (а мы не такое плохое и не такое уж нерусское на второе подобрали). В чем тут дело? - Да в том, что сначала Слово и Смысл, а для кого-то игра слов. Нет, у нас со словом не играют.

 В первом: «Я вас любил: любовь еще, быть может...» - и никакого сомнения, что любил, любит и будет любить. И именно об этом. А было ли тут «скрещенье рук и ног» из текста не видно. Автора это не интересует. Тут все целомудренно, тут таинство, а за таиством - жертвенность и преодаленный грех.

 Во втором: «скрещенье...» а была ли Любовь? Не ясно, не об этом у автора - «жар соблазна» захлестывает, «башмачок на пол падает»... И вся поэзия отсюда, и везде: вместо «любовь» - «сердечная смута», «свойства страсти». Красиво? - Быть может, но куда дорога-то вымощена?

 Вот Русское и Нерусское. Вот весь монизм - дуализм. - Грубо? Кто-то обидится. Привыкли, прилепились сердцем... - Даждь, Господи, зреть прегрешения наши!

 Но это цветочки. А вот как отзывается у Вознесенского:

 Человек — не в разгадке плазмы,

 А в загадке соблазна...

 Отгадка-то проста. Но грех — грехом, а дальше уж просто сатанизм:

 Соблазнитель крестообразно

 Дал соблазн спасенья души...

 Это о Христе. Да и книга у Вознесенского так и называется: «Соблазн». Куда уж конкретней! Впрочем у Достоевского и это предсказано: «великий инквизитор», он же «соблазнитель» - вот ключ к нашему литературному расколу на Алеш и Иванов. Куда уж апостасийней! Откуда это? А вот у Блока... «Скоро волнение его нашло себе русло: он попал в общество людей, у которых не сходили с языка слова «революция», «мятеж», «анархия», «безумие». Здесь были красивые женщины «с вечно смятой розой на груди» - с приподнятой головой и приоткрытыми губами. Вино лилось рекой. Каждый «безумствовал», каждый хотел разрушить семью, домашний очаг - свой вместе с чужим. Герой мой с головой ушел в эту сумасшедшую игру...», «…есть на самом деле только две силы: сила тупой и темной «византийской» реакции - и сила светлая - русский либерализм». Это станет лейт-мотивом всей гражданской лирики: Россия — «красавица» (не мать, а жена!), усыпленная «колдуном» (т. е. православием). Но вернемся к «светлому либерализму»: «Семья начинает тяготить... Еврейка. Неутомимость и тяжелый плен страстей. Вино. На фоне каждой семьи встают ее мятежные отрасли - укором, тревогой, мятежом. Может быть они хуже остальных, может быть, они сами осуждены на погибель, они беспокоят и губят своих, но они - правы новизною, Они способствуют выработке человека. Они обыкновенно сами бесплодны. Они — последние. В них все замыкается. Им нет выхода из собственного мятежа - ни в любви, ни в детях, ни в образовании новых семей... Они всегда «демоничны». Они жестоки и вызывающи... Они - едкая соль земли. И они - предвестники будущего.» Это все из набросков к «Возмездию», 1911 год. А в 1918 -м будущее уже наступило, и Блоку померещился Христос впереди палящих навскидку красноармейцев. Христос и на самом деле был, но только не с красным флагом, а со крестом. («Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак» - Из «Записных книжек» Блока). Ну что же, вот вам «упругие шелка» и «душный, смертный плоти запах» - а далее - «жар соблазна», а там и Спасителя Соблазнителем поименуем. Все как Федор Михайлович и предсказал. После Блока пришел в русскую поэзию «друг единственный», который в стакане отражен - и это по Карамазову.

 Кто-то заступится и скажет, что, мол, то лирические герои, а то сами поэты! - Нет, братцы, у нас на Руси так не играют: «Слова поэта - суть его дела». Лирический герой это и есть истинное лицо поэта, а его грешное земное «я» мы здесь и вовсе не трогаем, потому как не судьи, но критики.

 Но настоящие ягодки еще впереди:

 Конец Бытия и перечеркнутость быта. Отсутствие смысла. Тягостное ощущение обреченного на непонимание и не желающего быть понятым. Язык, только на первый взгляд являющийся русским... Речь о Иосифе Бродском. Мы не найдем здесь слов «Родина», «Отчизна» - вместо них звучит одна и та же нота: «эта местность», «Азия», «окраина Китая». А в прозе: «Я жертва географии. Это то, что роднит меня до сих пор с державой в которой мне выпало родиться, с нашим печально, дорогие друзья, знаменитым Третьим Римом». Но оставим прозу в стороне, особенно такую «историческую», как «Путешествие в Стамбул». В прозе, в интервью много такого от чего мороз по коже и - о, если бы! - было тут одно суемудрие... Но вернемся к стихам. Естественно нет у Бродского и такого слова как «народ», а вместо него — «масса», «стадо», «очередь к кассе». Нету и «любовь», «любимая», а если и появляются, то только в ироническом тоне, призванном прикрыть отчаяние никем не любимого человека (все это, кажется уже было в 1911 году!): «Дорогая развлекалась со мной... чудовищно поглупела... молода, весела, глумлива...» Вместе с любовью поставлен крест на собственном прошлом, а заодно и на прошлом Родины и - в итоге - на ее будущем. Все самое святое для русского человека от «любимой» до «отеческих гробов» не просто обозвано какими-то нехорошими словами, а совершенно искренне, с присущим трагизмом, воспринимается автором как Небытие, как словесная фикция, навязчивая идея, от которой должно избавиться - хотя бы и ценою жизни. Все это вызывало бы лишь жалость и сострадание не будь дьявольской обольстительности ловкорифмующихся строк, не будь завораживающего обмана набегающих волна за волной четверостиший, способных сглазить, загубить, увести за своей дудочкой в преисподнюю целую страну... что и сбывается отчасти. Но оставим пока: что делаешь, делай скорее, Крысолов! По правде говоря, надо было своевременно в ухо дать, а не критикой заниматься, но потерпим - потому как не кулачные бойцы ныне, но критики. Двинемся далее по пагубному пути подмены смыслов...

 Есть ли у поэта слова «жизнь» и «Бытие» в необсмеянном виде... где же? Они оборачиваются

 ...драмой из жизни кукол,

 чем мы и были, собственно, в нашу эру.

 Отсюда жизнь (а вместе с ней и творчество — единственный, казалось бы, не подвергшийся распаду Смысл) «на склоне», на «закате», «на отливе» собственного существования представляется некой смысловой энтропией: «...червяк устал извиваться в клюве»:

 ...перемещение пера вдоль по бумаге есть

 увеличение разрыва с теми...

 Сплошные определения, гиперметафоры, подменяющие общение с жизнью, отбрасывающие ее за пределы поэзии.

 Да и что вообще есть пространство, если

 Не отсутствие в каждой точке тела.

 А где же присутствие Божее? В русской поэзии случалось богоборчество с традиционным духом несмирения. Но богоборчество в конечном итоге есть доказательство бытия Божьего от обратного. Богоборцами были и Маяковский, и Есенин (до времени). Но никогда не являлось в русской поэзии богоотрицания. Бродский явил и это...

 Назорею б та страсть...

 воистину бы воскрес!

 Но видно, в глубине души все-таки стыдно и потому несходящая гримаса брезгливости по поводу всего русского, православного, народного. Гримаса призванная, быть может, прикрыть страх от содеянного:

 Входит некто Православный, говорит: «Теперь я - главный.

 У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.

 Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.

 Дайте мне перекреститься, а не то в лицо ударю...»

 Вот как ловко: ему глумиться над Россией можно, а нам его - ни-ни. Но видимо придется процитировать и еще. Словом, обратить взор на то, что видел поэт на месте своей Родины, туда, «куда смотреть» - по его мнению - «не стоит»:

 ...Я не любил жлобства, не целовал иконы,

 и на одном мосту чугунный лик горгоны

 казался в тех краях мне самым честным ликом.

 Зато столкнувшись с ним теперь в его великом

 варьянте, я своим не подавился криком...

 Оставим «православное жлобство» (кстати, замечаете, какой мертвящей силлабикой веет), но что правда, то правда - бесовский лик горгоны это и есть истинный лик американской «свободы». И это легенда, что выгнали его, бедного Данта, с родной земли - с первых строк было понятно, что он тут не задержится. Ибо эта земля не есть его Родина и тот одинокий голос русского человека, что прорвался однажды: «На Васильевский остров я приду умирать» - замолчал в поэте навсегда. Ну что ж - Венеция, так Венеция - вольному воля, но можно ли представить Рубцова или Есенина покоящихся в Венеции?

 Конечно, именно такой поэт был необходим вечным западникам у нас и, истомившимся в ожидании падения России, там - на Западе. Его ждали, его пришествия чаяли - и он явился из мрака петербургских дворов-колодцев, из сигаретного дыма еврейских кухонь, из извечной тоски антихриста по соблазненным. Дальше оставалось только раскрутить, вознести (главную буржуинскую премию за просто так не дадут!), заморить (на всякий случай) и сложить венки... Это ничего, что народная тропа к монументу не видна, но уж слух-то «по Руси» при современных средствах распустить можно. И это бы ничего - беда, что у памятника физиономия горгоны: всяк кто посмотрит, окаменеет.

 «Меланхолическая разочарованность Байрона... уступила место равнодушию, в котором уже не презрение и не богохульный бунт гордости... а пошлая расслабленность души, произведенная не бурею страстей и не бедствиями жизни, а просто неспособностью верить, любить, постигать высокое...», В. А. Жуковский - Н. В. Гоголю, 1848 г. И еще: «И многие лжепророки восстанут и прельстят многих...»

 Нет, на этом заканчивать нельзя. Необходимо отдохновение. Вернемся к Удерживающему. К нашей Традиции. Так что же такое монизм или, как мы его определили в рамках искусства, - теоцентризм? А это Дар, возможность и силы быть счастливым - онтологически счастливым, а значит и целостным, целомудренным в своем творчестве. Ощущать Бога, любить Родину (а эта любовь и в любви к женщине отражается, и к матери, и - вся лирика отсюда). Кредо русской литературы предельно просто: что спасительно для души, то и для русской литературы спасительно.

 Да, последние времена... А Россия всегда жила и живет в последних временах. И будет жить. Потому как Третий Рим, Дом Богородицы... Потому как распад - распадом, а Россия - Россией. Вернемся к Удерживающему:

 ... И только я с поникшей головою,

 Как выраженье осени живое,

 Проникнутый тоской ее и дружбой,

 По косогорам Родины брожу

 И одного сильней всего желаю -

 Чтоб в этот день осеннего распада

 И в близкий день ревущей снежной бури

 Всегда светила нам, не унывая,

 Звезда труда, поэзии, покоя,

 Чтоб и тогда она торжествовала,

 Когда не будет памяти о нас...

 Есть мистическая связь между Россией и ее словесностью, ее «вертоградом цветущим», «дивным садом». Если гибнет одно, то засыхает и другое. Есть в российской словесности и то, унаследованное от фольклора, что идет вне текста, на подсознательном уровне - душа поэзии. Можно ли рассказать об этом. Можно, и мы уже начали. И продолжим...


 

 

Город солнца Николая Носова

 

 «Дети солнца, дети своего солнца, — о, как они были

прекрасны! Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке. Разве лишь в детях наших, в самые первые годы их возраста.»

           Ф. М. Достоевский. «Сон смешного человека».

 

 «Ну вот, теперь вы убедились, что все ваши желания исполнились».

 Н. Н. Носов. «Незнайка в Солнечном городе».

 Двадцатый век. Расцвет русской литературы. - А как же девятнадцатый, золотой? А «солнце русской поэзии»? Мы согласимся с этим, но ведь что произошло в ХIХ веке? Та немотствующая «русская» литература, что была результатом двухвекового вторжения на Русь западной культуры, что томилась в Кантемире и Полоцком, что ломала язык в Ломоносове и Державине, вдруг заговорила действительно по-русски. Потому с Пушкина и с его круга начинается великая русская литература. С одной стороны уже и всемирная (в силу усвоенности европейской традиции), а с другой - для узкого круга писаная. Но вот уже Лесков, отчасти Щедрин и даже Достоевский не столь понятны миру, в них остается некая terra incognito, что «аршином общим не измерить». И все ж действительно русская, без кавычек и оговорок, литература - это двадцатый век. Она тем более не заметна, что перекрыта громкими именами гениев последних времен. А то, что писалось втихую и сокровенно - не понято, не открыто не только для Запада, но и для нашей «Руси Уходящей». Понятен ли в действительности истинный Есенин? А Платонов? А Шергин или Шмелев? А кто знает Честнякова? Только сейчас стали доходить мы до того, что такое Шукшин и Рубцов... И что за мертвое поле лежит за ними? Или не совсем мертвое. А как же Рябинины, Кривополенова - они не самые русские ли писатели и есть?

 Что же произошло в ХХ веке. То не громкое и не многочисленное направление литературы, которое мы назвали русским, взяло на себя функции утраченные русской словесностью еще в XVII - XVIII веках - функции святоотеческой православной литературы. Функции покаяния, просветления, поиска Промысла - т. е. воплощения русской идеи. Отчасти эти функции в ХIХ веке нес фольклор, но и в нем уже шли необратимые апостасийные процессы, отчасти - православная популярная так называемая «душеспасительная литература», но она просуществовала лишь до семнадцатого года (а ныне, на наших глазах, происходит ее возрождение). В начале советского периода образовался вакуум. Хотя, повторимся: шумных имен было более чем. Но для кого и для чего они? А народу нужна была словесность, которая «искала прежде Царствия Божьего» а потому и все остальное ей прилагалось. Конечно, все это происходило не воткрытую, большей частью не осознанно, да и не всегда верно. Громкую славу, к примеру, Есенина составило то, в чем он после каялся. Знаменательно, что святоотеческие функции потаенно взяла на себя и детская литература. Таковы Шергин и Писахов, таков Бажов. Таков и Николай Носов. На его примере мы и посмотрим те истинно русские черты, созданные многовековой традицией, что стали опорой русской литературы в ХХ веке. Без ХIХ века, впрочем, все это было бы не возможно, мы их отнюдь не противопоставляем. Можно сказать, что Пушкин первый русский писатель ХХ века или как было сказано: «Русский человек в его развитии, каким он явиться...» Да и кто сказал, что «солнце русской поэзии» закатилось? Трудно представить Носова без Лескова и без Достоевского... а главное - без Гоголя. Гоголь и Носов - не шутка ли? - Подождите, дойдем по порядку.

 Носов Николай Николаевич, родился 10(23) ноября 1908 года в Киеве, в семье киноактера. Скончался 26 июля 1976 года в Москве. Учился в Киевском художественном институте (1927 - 29), перевелся во ВГИК, который закончил в 1932 году. До 1951 года работал режиссером. Снимал мультфильмы, учебные фильмы, и научно-технические (во время войны). Первый рассказ «Затейники» был опубликован в 1938 году, а в 1945-м вышел первый сборник: «Тук-тук-тук». Носов автор комедий и сценариев (к/ф «Два друга» - 1954, «Дружок» - 1958), повестей: «Дневник Коли Синицина» (1950), «Витя Малеев в школе и дома» (1951, госпремия - 1952). Роман-сказка: «Приключения Незнайки» (1954), «Незнайка в солнечном городе» (1958), «Незнайка на Луне» (1965, госпремия - 1969). 1960 год - «Приключения Толи Клюквина» и к/ф по нему (1964). Автобиографическая проза - «Повесть о детстве» и «Все впереди» (1974), «Тайна на дне колодца» (1978).

 1938 год - Носов уже мастер, а в 1954-м - это большая русская литература. «Серебряный век» давно схлынул, заструился малыми подземными ручейками. Об оттепели еще ни слуху ни духу... и где они «шестидесятники»? Правда, промелькнули ОБЭРИУты: Хармс, Введенский, ... но их «ушли» в никуда. Всюду царил Маршак, подрастал «дядя Степа»... «Но что ему Гекуба?» Если говорить о предтече Носова, то это в первую очередь проза Андрея Платонова (а он еще и сказки писал замечательные), популярные в сталинскую эпоху народные сказители: Шергин, Писахов, Бажов, появившиеся в 1920 - 30 гг. сборники сказок, былин. Все это золотой фонд русской словесности. Шестидесятники еще придут, еще воду намутят, создадут иллюзию какого-то провала между ними и «серебряным веком». Нет, русская литература не пресекалась. На фоне бывшего, достойный и несуетный труд Николая Николаевича требует пристального внимания. Чистота и детская вера героев Носова, их наивная искушаемость и искренность покаяния, целомудрие сюжета - все роднит прозу Носова с древнерусской литературой, особенно житийной. «Будьте как дети...», «Пустите детей приходить ко мне, и не возбраняйте им, ибо таковых есть царствие Божие»...

 Есть в фантазиях Носова научно-технический прорыв: «Незнайка на луне» ровесник первых наших «лунников». Все это просто интересно и познавательно, но и не в этом дело. Прежде чем советская Россия ринулась в НТР, революция эта на рубеже веков произошла в умах русских философов, поэтов, богословов. Вспомним, порой еретические, но удивительные озарения о. С. Булгакова, Н. О. Лосского, П. И. Новгородцева, о. П. Флоренского, А. И. Ильина и др., научное «воскрешение мертвых» Федорова, космическую утопию Циолковского, солнечную теорию Чижевского... А сколько было мистики от Рерихов и Гюрджиева до Городецкого и Хлебникова. А что творилось в поэзии! То были цветы (и благоуханные и ядовитые порой) на могучем древе православной культуры. Уэлс тут совсем не причем.

 Когда-то в советской критике разгорелся спор, что за странные вещи пишет Шукшин. Рассказы как рассказы и вместе с тем необычные рассказы. Новеллы? - Нет, не новеллы. Договорились до того, что назвали это анекдотом. А тут уместно вернуться к фольклорному разделению на жанры. Шукшин писал не анекдоты, конечно, а притчи. В народной сказительской традиции это краткая драматическая форма (и в стихах и в прозе) - Евангельские притчи - за примером далеко ходить не надо. А отличается притча от западноевропейской новеллы не строением, а содержанием - ее драматургия провиденциальна. Советский писатель в массе своей был уже вполне и дуалист и атеист, но пытался учительствовать, используя древнейшие наши литературные формы. Тут сталкивалось два типа сознания: цивилизационное и традиционное — выходила псевдопритча с вечнолживой, торчащей моралью. Но случилось неожиданное: носовская притча развернулась в роман-сказку, да еще в целую трилогию — случай уникальный. Первая книга о Незнайке (а, кстати, Незнайка персонаж не выдуманный, а фольклоный — особая разновидность Ивана-дурака, юродствующего, но всепобеждающего. В отличие от балагура Емели, Незнайка-дурак больше отнекивается) писалась, как серия рассказов-притч и Николай Николаевич «даль свободного романа еще не ясно различал». И тут, как нам думается, неожиданно для самого автора, притча заработала на генетическом уровне - проявила способность разворачиваться в драму и в эпос. Вот тогда и является солнечный, а в третьем романе уже и лунный, город. Тут и начинается самое интересное. Мы не будем здесь о режиссерском мастерстве в строительстве сюжета, о сказительском даре, и о втором дне носовской прозы - не будем. Все это есть, но важнее другое...

 Поначалу Солнечный город кажется просто утопией, а к ней русская литература всегда тяготела. Но как! - русская утопия глубоко религиозна, но даже и шире: ведь и в дохристианском фольклоре, особенно в сказках, есть нечто... Новый Иерусалим, «новое небо и новая земля» или простой земной построенный своими руками, но все же в глубине имеющий новое небо и новую землю - коммунизм века сего. Само название: «Солнечный город» - вспоминается Кампанелла, Мор... Но там просто утопия - бюргерская мечта о сытой жизни. А здесь! Глядя как легко (от одного осла!) рушится весь этот Солнечный город, как все чудеса техники оборачиваются разом против человека, не секунду мелькает мысль - антиутопия - диссидентская лебединая песня? - Но нет, лишь на секунду. Тут не просто все. Да, и утопия есть, и антиутопия есть, да только не страшно почему-то (вот у Оруэла - страшно), ибо и антиутопия наша человеколюбива... «Мертвые души» - одна из первых антиутопий. «Святая Русь», «самодержавное государство» мертвых душ? Шукшин верно ухватил: Русь-тройка мчится куда-то, а в ней кто правит? - Вор, Березовский-Чичиков. Николай Васильевич попытался дело исправить созданием утопии... но эту утопию пришлось сжечь. Перечтите-ка «Записки сумасшедшего» - вот откуда «птица-тройка» вылетела! Заметьте, ход русской мысли обратен западному: сначала - «Я оглянулся окрест и душа моя страданиями уязвлена стала...» - создание антиутопии (Радищев, Гоголь, Щедрин, Достоевский,..), а затем неприятие действительности порождает утопический прогноз, вплоть до Толстого, вплоть до создания собственной религии. Не художественные задачи ставит перед собой художник, но социальные и художественных средств мало - прибегает к религиозным. Но то, что не удалось в «Мертвых душах» и «Братьях Карамазовых» (все наши утопии не дописаны!), - то удалось Носову в жанре, словно специально созданном для русской утопии, - романе-сказке. Да, показал Носов и чудеса прогресса и то, что ничего в действительности прогресс этот душе не дает, но и это от Бога.

 Приехав в Солнечный город на волшебной машине (с волшебной палочкой в кармане) и разрушив всю его жизнь - тоже вполне русская схема («Сон смешного человека») - Незнайка совсем растерялся... Тут все было и голос совести (которую Носов делает живым персонажем), и «искушение в пустыне». И вдруг все оборачивается сказочным образом. Нет, «сказочным» не то слово - в нем какой-то обман. Все устраивается «чудесно» - и это не то. Волшебник, выведенный Носовым, конечно не Бог, и под волшебной его книгой Евангелие впрямую понимать не надо, но... все устраивается по-божьи, т. е. в высшей мере справедливо, без фокусов: фокусы остались там - в рамках утопии. Чудеса оказались не состоятельными - как ни рылся Незнайка в мусорной яме в поисках утерянной волшебной палочки - ничего не получалось: «Незнайке стало ужасно стыдно. Он опустил голову и боялся даже взглянуть на волшебника...», «А нельзя ли, чтоб так просто желание исполнилось, без волшебной палочки? - Почему же нельзя? - ответил волшебник. - Если желание большое и к тому же хорошее, то можно.»

 Какой уж тут Кампанелла. За плечами русской утопии образы Апокалипсиса и трудный опыт православных монастырей - единственного прибежища истинного коммунизма, опыт духовных стихов, отринувших «золотую гору и медвяные реки». Да, царство Божие на земле возможно, но оно не в построении Солнечных городов, а в чувстве «солнечного братства».

Замечательны и побочные линии романа-сказки. Вот, например, Свистулькин, отправленный в психбольницу... что-то знакомое....  Ба, да это же Иван Бездомный (сюжет «Мастера и Маргариты»)! Такие находки у Николая Николаевича - на каждом шагу. Но об этом - когда-нибуть...

 Последний раз «земной рай», «солнечный город» является в заключительной части трилогии («Незнайка на Луне»). Там он назван уже предельно просто: «остров дураков», напоминая и Диснейленд, и остров из «Пиннокио», и остров Цирцеи из Одиссеи. Здесь люди тоже превращались - или это только так показалось Незнайке - в животных, в баранов на этот раз.

 Последние страницы романа читаются как удивительная поэма. В чем волшебство этих простых и безыскусных строк? Но оторваться не возможно. Как оказывается сильно эта «незнающая душа» любит Родину! А что же утопия? Состоялся ли Солнечный город на Луне благодаря семенам гигантских растений («иное пало на каменистую почву, иное при дороге...»)? - Нет, проблемы остались. Мы покидаем Луну в большом нестроении. И город солнца еще предстоит строить и строить и безсолнечный мир капитала еще не раз накатит, но все это нас более не волнует - человек умирает без Родины и строительство светлого будущего на отдельно взятой планете приходиться прекратить. Оказывается, есть более высокие ценности, чем идеи социального переустройства.

 Нет, разумеется, и Запад не хлебом единым живет и потому над западной Утопией всегда витает гностический дух переустройства человечества. Потому от Платона до Маркса нависает над городом Солнца тень «великого инквизитора». От «Рим должен править миром» до «Призрак бродит по Европе...», до «нового мирового порядка», до «газа эр-эйч» - идея построения земного Царства «своею собственной рукой». И потому западная утопия всегда жутковата (для нас, русских, разумеется. А наша-то для них и вовсе бред какой). Третий Рим это в первую очередь - русская культура, «материк Россия», не «Евразия», ни «щит» между чем-то и чем-то… Здесь своя утопия - «Святая Русь». Не тупик ли это православия? Не Атлантида ли наша? - Э, господа, а разве уж и не было Святой Руси. Была, была, да и не сгинула вовсе. Пока не сгинула. И попытка построения города Солнца в «отдельно взятой» - разве не попытка прорыва в иную Святую Русь, хотя и обреченная безбожием! - Да нет, не безбожием. Тут и Есенин, тут и Платонов со своими «Инонией» и «Ювенильным морем». Коммунизм народных масс не безбожен. Разве не были коммунистами наши отцы и деды, ложившиеся на амбразуры. Разве не были коммунистами Федор Абрамов, Василий Шукшин да и Николай Носов. Русский коммунизм был глубоко религиозен, он только в Третьем Риме и возможен был (вопреки пророчеству Маркса: «Революция произойдет где угодно, только не в России»). Ибо иное мнилось «великому инквизитору», а наша революция есть величайшая ересь православия, закономерно из православия вытекающая. Иконоборцы то же ведь церкви рушили в ослеплении «истинной веры». А наш Раскол! Вот уж революция всех времен и народов. Все протестантские войны Запада меркнут перед этим сплошным самосожжением. Ересь требует покаяния, еретиков во времена она перекрещивали заново. Но все же не смотря на «империю зла» и на «архипелаг Гулаг», который был, был и есть «материк Россия» - все та же Святая Русь - тысячелетняя наша культура, которая и пребудет вовек. Город Солнца - это слишком мелко. Если уж строить, то, как минимум на одной шестой. Есть Святая Русь и в нашей детской литературе, есть край, где всегда светит солнце. Это книги Николая Николаевича Носова.

 Вернёмся на землю. Вслед за «Незнайкой» близилась популярная детская литература 60-х, а особенно 70 - 80-х годов. Русской (за исключением немногого) никак уж назвать её не можно. Положительный герой рухнул, свет померк:

 Кто людям помогает,

 Тот тратит время зря....

 Хорошими делами

 Прославиться нельзя....

 Если мы обидели кого-то зря,

 Календарь закроет этот лист....

 Наше счастье постоянно:

 Жуй кокосы, ешь бананы...

 И прочие издевательства над русской словесностью. Придурковатый волк, вечно гоняющийся за зайцем, сборник еврейских анекдотов из «Простоквашино», сплошные «Вредные советы»... Для кого-то это всё его юность или детство... Потерпите... Между строк о мультипликации: именно в русской традиции мультик - это попадание в десятку. Мультик - от лубка, от райка, от самой театральной специфики русской сказки. Через экран как раз и проскочили в детскую литературу вышеупомянутые. Достаточно сравнить (по трансформации текста) популярные наши мультики с их литературными прототипами, что бы увидеть, как экран положительно влияет на слово. С настоящей детской литературой нынче всё наоборот. Незнайка в его новом мультварианте тоскливо неузнаваем. Померк и «Изумрудный город» - детище другого замечательного русского писателя Александра Мелентьевича Волкова. Отчего так? От того, что это уже другая мульттрадиция - ненашенская.

 Для русской словесности, русской души, а особенно детской, антигерой (пусть и шаржированный) противопоказан. Даже какой-нибудь Ирод из древней народной драмы, это ведь не антигерой. Он кающимся показан и Божий суд налицо - оттого и притча. А в нашей детской литературе - торжествующий антигерой (и во внедрённой к нам заокеанской то же, ибо их всепобеждающий супер-герой в действительности антигерой и есть). И ещё - нигилизм и уныние, все космополитические комплексы, выплеснутые на читателя «вверх ногами хохоча», по выражению Мориц; полное крушение идеала, лжемораль, превращение притчи в анекдот. Что же с детской литературой? - Всё то же, всё то же... отпадение, апостасия, «остров дураков», превращение в баранов. И как глоток чистого воздуха проза Николая Николаевича Носова. Невесомость, парение над приземлённым. *

 

* См. «Русская земля» № 2, 2000 г.


 

Книга жизни

Опыт русского словедения

 

 Писатель работает со словом или слово с писателем? А что же читатель в этом деле — с какого боку? А Господь Бог? Если уж «ни один волос...», то как же стихи и проза? А что вообще такое — литература? — О, да это только начало вопросов, к которым мы — учились, учились и вот! — не готовы... А кому-то и просто не по нутру ворошить устоявшееся. И всё же...

 Литература (от лат. «литера» — буква) — это всего лишь ветвь и кривая, и сучковатая, и не всегда к солнцу тянущаяся, малая ветвь на большом древе народной словесности. И если самого древа за дымом веков уже и не видать, то это не отменяет и наличие корней, и необходимость живительных соков. Поскольку мы будем говорить о словесности (т. е. о совокупности устной и письменной традиций), а не только о литературе, то вместо понятия «литературоведение» (которое и на русский неловко так переводится), более приемлемым для нас будет — «слововедение». В самом деле, истинно русским словом (устным — а ему уже несколько тысячелетий!) занимается фольклористика. А есть еще традиционная письменная культура... И если мы о содержании помышляем, можно ли их разделять? Традиционной литературой занимаются «древники» — историки да филологи. Литературоведение (в основном) занимается новейшей — авторской — литературой, ей у нас и двух столетий нет. Кстати, помните в школе: «литераторша», «литра»... обидно как-то! А ведь до революции такого предмета не было, была «русская словесность», а учителя звали «словесником».

 В попытке обозначить будущие контуры слововедения, обопремся на трех китов:

 Строение слова (понятого как художественный текст) — используем для этого православную антропологию, ведь человек по подобию Слова и слово по подобию человека. Понять, что такое слово — это значит определить, что такое человек, что такое человеческое сознание. Без этого кита, ни на каком «нравственном императиве» или там «амбивалентности» никуда не уплывешь.

 Второе — содержание слова. Содержание мы определяли, как русский дух, русскую идею (как выражение национального самосознания). Разработка народной идеологии (в области словесности) — вот второй кит.

 Третье — технология дела. Что такое литературный процесс? словотворчество? Определение и содержание. Применение к нему понятий «апостасии» и «удерживающего». Самодержавность, православие, народность, как «три источника и три составные части» литературного процесса.

Итак: что такое слово, в чем его смысл и как оно действует?

 

Антропология слова

 

 В свое время Пушкина раздражала методика поэтического «разбора» а ля Булгарин или Сенковский. Эти господа «ловили блох», а критиковать Александра Сергеевича по сути им было не по уму. Тем не менее, аналитический подход к «разбору» существует и поныне. Мы же стоим на том, что по существу дела к слову диалектика не применима. Не анализируем мы, показывая «слова-образы» или «словесные формулы», а просто даём примеры поэтического языка. Наш метод можно назвать поэтико-символическим или лучше — традиционным. Не к синтезу он ведет, а просто к умению владеть словом, поэтическим языком, который осваивают, как и всякий другой: заучивая слова, изучая законы, прозревая смыслы... Итак, первая задача слововедения: чтение текста, освоение художественного языка.

 Мы могли бы пойти здесь и западным путем: вспомнить «коллективное бессознательное» (архетипы) Юнга или обратиться к теории Леви-Стросса о «бессознательной логике архаического мышления» и т. д. и т. д. Но мы пойдем своим путем: Юнги приходят и уходят, а Русская словесность остаётся.

 XX век русской литературы дал миру небывалый взлёт религиозной мысли. Наряду с православной (И. Кронштадтский, С. Нилус,...) мощный поток (как потом выяснилось) околоправославной литературы (С. Булгаков, Н. Бердяев,...) и вплоть до оккультистики (Рерихи, Гурджиев,...). Еретические блуждания наших авторов различны, иное не худо бы и поберечь. Укажем на теорию «имяславия» о. П. Флоренского («Столп и утверждение истины», «Смысл идеализма» и развитие этих идей у А. Ф. Лосева), еще — на понятие «национального эгрегора» у Даниила Андреева («Роза мира»). Удачное определение, к сожалению не ставшее теорией, у И. А. Ильина: «бессознательная духовность» («Путь духовного обновления»). Еще ближе и точнее работы чисто научные, из которых на первом месте — теория «семантического (т. е. смыслового — А. Г.) поля» В. В. Налимова («Спонтанность сознания» и др.)... Все эти построения можно объединить понятием: теория смысла. Но одни авторы (как Ильин) лишь наметили подходы к теории, другие (Налимов, Андреев) — возвели величественные, но сомнительные построения. Их эгрегоры и семантические поля оказываются на поверку тварными феноменами. Это гностический, западный путь. Квазихристианство. Мы же попытаемся дать такую теорию не в применении к философии, но к словесности, опираясь на православную традицию, используя достижения фольклористики.

 «В начале было Слово и Слово было у Бога...» Слово по образу и подобию творит человека, а человек по образу образа творит слово. Слово является материализованным выражением сознания — т. е. Первообраза, проявляющимся через волю, разум, чувство. И потому к слову вполне приложима христианская антропология: тело, душа, дух. Об этом уже в начале XIX века писал А. С. Шишков. Тогда его не поняли… Пора вернуться к очевидному.

Тело — звук, текст — элемент информационного языка.

Душа — подтекст, ассоциативный ряд, образное содержание, — язык художественный.

Дух — эйдос, идея, т. е. идеальное содержание, то, что передается через язык образов. В конечном счете, то, что их образует — первообраз, что и есть Слово. «По образу» круг замкнулся, а «по подобию»?

 В любом живом теле есть душа, а вот дух-то каков? В любом тексте живого языка присутствует подтекст, т. е. возможность художественного воздействия, а вот дух-то? Какова обращенность (приобщенность, «подобие») этого текста к Слову? То есть: каково сознание?

 В ХХ веке заметны две литературоведческие концепции. И обе рефлективны, и обе — крайние. «Соцреализм» и «Христианский реализм». За соцреализмом осталась правда самодержавного литературного строительства (все центробежно-демократические тенденции были просто ликвидированы) и некоторая обращенность к народности. Но все же строительство коммунистической религии не состоялось, а потому и самодержавие и народность в рамках соцреализма были обречены.

 Что же до «Христианского реализма» (тут в самом названии уже нестыковка какая-то), то идеи его были безусловно верны, но без русской почвы и русского читателя, остались невостребованными. «Рассудок убивает искусство, вытесняя высший разум, издревле свойственный художнику. Там, где этот разум сохранился, — а в современном мире мы повсюду наталкиваемся на его следы — человек уже понял, что искусство он снова обретет только на путях религии [...] Искусство не больной, ожидающий врача, а мертвый, чающий Воскресения. Оно воскреснет из гроба в сожигающем свете религиозного прозрения или, [...] нам придется его прах предать земле.» (В. Вейдле. «Умирание искусства», Париж, 1937, СПб., 1996). Всё это чрезвычайно верно по отношению к литературе элитной, интеллигентской, но не имеет отношение к подлинно народной (тем более фольклорной) словесности. Она находится где-то за полем зрения исследователя: «О, Русская земля, уж за шеломянем еси»... Определение христианского реализма дает С. Франк («Свет во тьме: Опыт христианской этики и социальной философии», Париж, 1949), но уж больно оно мудрено (опустим его) — «Где просто там ангелов со сто». Шмелев состоялся несмотря на христианский реализм, а Набоков — вполне вопреки ему. Тем не менее, к критическому наследию зарубежной русской литературы мы будем еще не раз возвращаться. Только сейчас начинают доходить до нас труды В. Вейдле и С. Франка, о. К. Зайцева и И. Ильина... Опоздали ли они к завершающемуся нашему литературному процессу? Вопрос...

 Была у нас и такая литература (тихая и добротная), которую называли «душеспасительной». Не политикой, ни литературоведением она не занималась. Жаль. В 1917-м литературу эту ликвидировали «как класс». Возродится ли она сейчас — вопрос второй.

 А вот и третий, определяющий: ни по ту, ни по другую сторону баррикад, так, кажется, никто толком и не определил что есть содержание словесности и что в итоге есть сознание? Запутались в трех соснах «многофункциональности искусства».

            (Отдельный вопрос: осмысление наследие «сокровенной» нашей литературы - Ефим Честняков, Борис Шергин, Андрей Платонов,... До их слововедческих и богословских открытий нужно ещё дорасти...)

Еще на заре славянофильства Иван Киреевский писал («О возможности и необходимости новых начал в философии»): «…живое и чистое  любомудрие Св. Отцов представляет зародыш высшего философского начала: простое развитие его, соответствующее современному состоянию науки и сообразное требованиям и вопросам современного разума, составило бы само собой новую науку мышления». Но развитие отечественной философии пошло иными путями… Могло ли идти иначе наше литературоведение, лишенное опоры на подлинно национальную философию и богословие?


 
Русская идея

 

 В другом месте мы определяли сознание, как процесс воплощения Творца в тварном мире через человека. С одной стороны мы имеем «прежде всех лет рожденный» эйдос — потенциальный идеал, с другой — свободную волю человека. Промысл только через свободную волю и проявляется (искажаясь неизбежно) – что и есть вариативность – фундаментальное свойство живого. Промышление вне воли человеческой — всегда чудо: вторжение инобытия в бытиё. Что ж, и такое в искусстве присутствует, но не факт. Отсюда литературный процесс (словотворчество) — это проявление национального самосознания литературными средствами. (Национальное сознание, помимо искусства, проявляется в ментальности народа, в его демографической динамике и трудовой деятельности и т. д. Иначе - в национальной культуре, отливающейся с течением времени в историю.) Определить содержание русской словесности, значит определить что есть русская идея.

 Исторически (по крайней мере для европейцев) наблюдаются два типа сознания: западноевропейский (первый Рим) — секуляризированный. Не зря в Риме символом власти было «фашо» — пучок розг с секирой. Тут пришли к простому решению теодицеи: Бога нет (см. «Великого инквизитора» у Достоевского), что хоть и тоскливо, но даёт возможность реализации Западной идеи («Все дороги ведут в Рим», «Миром должен править Рим» и т. д.).

 Второй тип сознания — религиозный. Россия (Третий Рим) родилась, как результат движения «из варяг в греки». Заметим тут историческую невозможность Второго Рима (и невостребованность нигде, кроме России). Почему Второй Рим пал? — Теория «симфонии властей» оказалась несостоятельной. Не случилось для «симфонии» императора и церкви базы — народности: греки составляли незначительное меньшинство в мозаичном населении Второго Рима. (См. подробную критику византийства у И. Л. Солоневича: «из 109 византийских императоров своей смертью умерли только 35...» и т. п. («Народная монархия»)). Но не в том беда, что не было в Византии Монархии, а в том, что не было Народа. Наёмные легионы — да, но Минин и Пожарский... Всё это не помешало создать величайшую православную культуру, хоть и оторванную от корней, обреченную, и расцветшую в итоге уже на новой ниве, на почве славянской народности. Разумеется, реализация Русской идеи в этом мире невозможна (просто по определению), оттого и русское сознание эсхатологично и разрешение теодицеи возможно только за рамками бытия. Но так и только так возможно преодолеть западный дуализм, а значит и детерминизм и стать свободным. Стать лицом к Богу, иначе говоря. В противном случае — неразрешенная теодицея, а это всегда несвобода, бунт, невозможность целостного сознания.

 Успех дела зависит от соответствия между тем, как представляет себе Русскую идею мыслящая и пишущая часть общества, и тем какова эта идея в действительности, каков народный идеал, выработанный всем историческим процессом. История, как развернутая во времени культура, требует не просто ознакомления, но и деятельной любви к Родине, реализованной во всем художественном, богословском, этнографическом и ином наполнении. Народ есть хранитель идеала. Он его не творит, а получает от Бога (как монарх — власть, как священник — благодать). А писатель лишь пытается раскрыть, прочесть то, чем неявно обладает народ. Писатель и есть истинный читатель: «Клянусь Вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечества, ни иметь другой истории, как историю наших предков, такую, как нам Бог послал»... — вот урок деятельной любви.

 Итак, идеология (буквально: наука о идеях) требует конкретной реализации во всех сферах общественной жизни: в образовании, науке, литературе... Каждая из предыдущих эпох (удельно-княжеская, самодержавная, советская) имела совершенно конкретную, воплощенную систему идей и церковь, государство, словесность работали на неё, формируя общественное сознание в русле Русской идеи. Каждая из формаций рушилась исключительно потому, что на соответствующих исторических этапах общественная идеология переставала соответствовать народному идеалу. Скажем более — национальная идея это и есть содержание народной педагогики, то есть того механизма, который воспроизводит этнос из поколения в поколение. Без традиции народного воспитания существование этносов и вообще национальных культур было бы невозможно.

 Что касается национальной идеи в наше время, то государство втихую, а СМИ вполне воткрытую внедряют нам идеологию вполне антинародную. А народно-патриотические партии (которых только официально зарегистрированных больше 160) все дробятся и множатся, демонстрируя тем своё непонимание народного идеала. Стало быть, это не оппозиция даже, а так — апостасийные издержки. Наш долг осознать, какие идеи потребует от нас завтрашняя Россия. Попытка убедить общество, что Самодержавие, Православие, Народность образца 1913 года спасут Россию в 2001-м — нелепа. Они не спасли Россию тогда и уж теперь вовсе не состоятельны. Дважды в одну реку не входят. Не спасет будущее Русской словесности и литературно-критическая мысль эпохи застоя. Она прозевала уже советскую литературу. Разговоры про апостасийность и возврат к святоотеческим истокам — наивны. Чем далее, тем более от нас требуется большее мужество и мудрость, а не упорство раскольников (достойное уважение, но бесперспективное).

 Возможно ли воцерковить раз и навсегда секуляризированную (а так ли это?) нашу литературу? Проблема секуляризации в том, что она обоюдна. С одной стороны интеллигенция (наука, искусство, школа) отсекаются от религии, а с другой — религия отсекается от... Это быть может ещё опасней. Наследие синодального периода таково, что народ в идеологической триаде мыслился лишь как предмет воцерковления, а не как источник русского духа. Прозападные тенденции в церковной культуре, ослабшие было накануне революции, теперь снова возобладали. Сможет ли наша церковь вновь стать действительно народной? Верится, что если не она, то кто же? Отказаться от того, что имеем и строить какой-то «Третий завет»? Это утопия, раскол. Все это на руку новым «хозяевам жизни». Идея «нового раскрытия христианства» есть старая болезнь нашей интеллигенции. «Новое религиозное сознание», которое проповедывали ещё Бердяев и Мережковский было и тогда утопично. Деятели «Религиозно-философских собраний» (1901) витали в облаках, произвольно синтезируя «одностороннюю правду христианства» то с анархизмом (Д. С. Мережковский), то со «свободной теократией» (В. С. Соловьев). Сейчас, по прошествии века, видно, что и философствующая наша ителлигенция и слабодискутировавшеее с ней священство были далеки от народного православия, а то мещанское, из-за которого спорили... стоило ли того?.. Стояли над бездной, не видели ничего, продолжали спорить... В скором времени нас ждут ещё более тяжкие испытания, что, быть может, и к лучшему.

 У народа свой идеал национальной идеи и постичь его можно лишь любовно изучив всю дошедшую до нас фольклорно-этнографическую и религиозную культуру народа, что вкупе и есть народное богословие. Можно спорить о том насколько уклонились народные идеалы от византийских канонов и от первоначального эйдоса Русской Идеи, но пора бы понять, что построить в России государство и религию не соответствующие этим идеалам, просто не получится... не получилось. Не получится, разумеется, и построить «новую Россию» по меркам Первого Рима...

 Всё-таки, пример. Если обратиться к фольклору, то идея уваровской триады четко выражена в многочисленных вариантах сказки «Бой на калиновом мосту». Сюжет сказки архаичен и существовал, очевидно, за долго до крещения Руси. Иван-царевич (самодержавие), Иван-попович (православие) и Иван-крестьянский сын (народность) находят под волшебным камнем коней и оружие и отправляются на калинов мост (мост смерти), отделяющий Святую Русь от царства распада и уничтожения, откуда идет вечное и неустранимое нашествие — всегда существовавшая государственная энтропия. Первому стоять на мосту выпадает Ивану-царевичу, но «самодержавие» спит. Не спится Ивану-крестьянскому сыну, как не спалось ему во времена Евпатия-Коловрата, Минина и Пожарского, во времена «дубины народной войны». Ивану-поповичу жребий выпадает на вторую ночь. Но и «православие» спит... и такое бывало. Как спало оно во времена Киприановской анафемы Дмитрию Донскому или во времена безумного раскола, да и когда стали его крушить то любитель «немецкой слободы», то любительница Вольтера (и многих-многих), а то и наконец, просто — чекисты... Так благословил когда-то синод февральский путч 17-го года... Но третья ночь на калиновом мосту самая страшная. Дважды «народность» справлялась одна, а крестовые братья спали, но на третью ночь Ивану-крестьянскому сыну невмоготу одному: зовет он побратимов — бросает то пояс, то рукавицу... Спят «православие» и «самодержавие». У третьего змея отрубленные головы вырастают вновь. Вот уже по пояс вогнала вражья сила Ивана в землю, тут пробудились Иван-царевич и Иван-попович. Закипел бой... Оружие у каждого своё: чудо-юдо огнем палит, дымом душит, Иван-царевич мечём бьёт (меч — символ кесаря), Иван-попович копьём колет (копьё — символ пастырей и святых воинов), Иван-крестьянский сын — дубиной... Одолели змея соборно.

 Сказка пророческая. Вот и в землю нас вогнали по пояс, и огнём палят всякие чудо-йуда, и Беловежскую пущу на нас напустили, а мы всё спим. Только сказка на этом не кончается. Ещё предстоит победить змеиных жён: одна напускает голод и оборачивается яблочком-искушением, другая — жажду и манит отравленной водой, а третья тянет в пуховую постель, где каждый, кто ложится, сгорает адским огнём. Иван-крестьянский сын спасает и от этих напастей. И это всё у нас впереди... Бог даст.

 Итак, постановка народности, т. е. самого народа, не мифического «народа-богоносца», строителя «Нового Иерусалима» и не того народа, которого «должно резать или стричь» (именно богоносца всегда и режут, и стригут), а реального народа ради которого, во спасение которого, были дадены нам и самодержавие и православие, постановка всего нашего народа во главу угла и есть, на наш взгляд, единственно верное решение русского вопроса. Не спит народ наш, бьётся из последних сил, вопиёт душа народная: «Проснитесь, и сим одолеем!» Тяжко пробуждение и государства и церкви. Не Святую Церковь имеем мы ввиду, а конкретную тенденцию в церкви земной. С кем, в конце концов, окажется она, да и государство наше — с западниками-демократами или с патриотами? Да и может ли вообще возродиться церковь внутри гибнущей государственности? Чудо-йудо с каждого телеэкрана дым в глаза пускает, а «имеющий меч» не рубит, «имеющий копьё» — не колет. Именно с этого пункта: подмена смирения — непротивлением и начался отход интеллигенции от церкви ещё в середине ХIХ века. Здесь мы опять упираемся в неразработанность христианского учения о Промысле. Какая же социальная борьба, если «всё по воле Божьей» и при том при полной свободной воле? И сейчас наша интеллигенция бьётся над теми же вопросами над какими бился Иван Карамазов, а брат его Алеша (попович!) — всё так же молчит.

 Мы снова вернёмся к последовательности в уваровской триаде. В современных православных изданиях везде читаем: «Православие, самодержавие, народность», дескать, стоит воцерковиться и сразу делаешься русским (почему грузины, например, до сих пор русскими не сделались?) А ведь у Сергея Семёновича было: «Самодержавие, православие, народность». Умирающий Александр Третий так и говорил Николаю Александровичу: «Береги самодержавие...» Не уберегли. Неужели и после этого не понятно, что Самодержавие и Православие даны Богом для народа, а не наоборот. И если ещё что-то можно сделать на вымирающем нашем материке, то только поставив русский вопрос с головы на ноги: народность, самодержавие, православие. Именно так ставил вопрос в применение к воспитанию И. А. Ильин (см. гл. «О национальном воспитании» в кн. «Путь духовного обновления», 1937).

    На наших глазах литература перешла через главный свой рубеж – закат русского фольклора… и не заметила… Последнее поколение выросшее при Аринах Родионовнах – ушло, уходит. А подлинно воцерковить литературу нашу, не вернув ее к народным идеалам… возможно ль?

Тут, в соответствии с триадой, в русской словесности можно выделить три направления: словесность проповедническая (с ней у нас как раз более менее — есть и новые авторы, есть и что перепечатывать); публицистика, как опора державного строительства (это направленье, на наш взгляд, сейчас слишком многословно и многоголосо: нет правильного решения русской идеи. Вообще - не хватает элементарного понимания основ христианства. Партийная ругань и жалобы, а где созидание?). Наконец, третье направление — художественная литература (должная иметь, в идеале, и проповедническую и публицистическую составляющие, но уже не явно, а через художественный образ). Здесь, в настоящее время, путаницы больше всего: для «православной литературы» характерна подмена содержания формой (сущностную православность подменяет православная тематика). Этап, конечно, неизбежный после двухсотлетней секуляризации, но, надеемся, - преодолимый.

Все это, естественно, содержательное, а не жанровое деление. Каждое из направлений нуждается во-первых в обращенности к народу (к русскому народу вообще, а не к 1% воцерковлённого народонаселения), соотнесенности каждого художественного слова с народной традицией. Во-вторых — в самодержавности. Не призыв к реконструкции монархии (при которой и самодержавность-то редко когда проявлялась), а реальные усилия по строительству Русской державы, для русского народа. Что это значит для художественной словесности? - Самодержавный принцип в словесности, действительно, не в том, чему привержен автор (какой гос. системе), а в иерархии его эстетических ценностей. Если нравственные категории его словесных творений теоцентричны, то принцип самодержавности налицо. Если слово автора нравственно плюралистично (опрокинутая, антихристианская или «двойная» мораль), то на лицо эстетический демократизм.   В-третьих, в православии. В русском, народном православии. Что требует, конечно, построения русского народного (простого и четкого) богословия: монизм, свобода воли, вытекающее отсюда учение о Промысле и эсхатология (а стало быть, как следствие — историософия), решение теодицеи, в конце концов. Что только и может обеспечить целостность сознания (теоцентризм) в художественном произведении. Путь, завещанный И. В. Киреевским, едвали пройден и на треть.

 Наступит согласие и мир (если не в России, то хотя бы в русской словесности) тогда, когда Иван и Алеша Карамазовы перестанут спорить, найдут общий язык. А есть ли таковой? — Есть. Русский язык называется. А без этого согласия у нашей литературы будущего нет... да и прошлого тоже.

Подводя итог, скажем, что русской литературе необходимо быть содержательно Русской (в смысле симфонии триады): в противном случае она обречена... Попытаемся ли мы создать православную литературу в отрыве от народных идеалов или наоборот... Весь ход нашей истории — тому доказательство.

 Между тем — идеал достижим, пусть не всегда в державе и даже в собственной душе, но в художественном слове — достижим... или почти достижим.

Да, наше поврежденное, падшее сознание не способно до конца преодолеть кажущийся дуализм бытия. Да, мы мыслим дуалистично, диалектично, наконец... Пишем о борьбе добра и зла... А ведь этого нет. Есть Божественный Промысл и выпадение из него - т. е. грех. Но именно в творческом акте, в словотворчестве человеку дано преодолевать свою «поврежденность»...

 Отступление по теме.

 — Но быть может, русская идея в чем-то сосем ином?

 — У неё, конечно, были свои исторические формы. Св. Владимир устраивал «испытание» вер... «Руси есть веселие пити...». Старец Филофей провозглашал: «...четвертому не быть!» Казалось бы какая связь? Но если разобраться — всё о том же. О самобытности и о миссии России. И когда генсек наш (не совсем православный, а даже наоборот) говорил: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»... То это тоже русская идея. Это тоже о Третьем Риме, о враге рода человеческого и о конечном спасении. И тут триада налицо (и последовательность верная). Так что куда ни кинь — всё Третий Рим.

 — Ну ладно, ну всё хорошо, ну может быть и вовсе никакой русской идеи нету! Чего, мол, весь сыр-бор-то?

 Тут вспоминается один нехороший булгаковский персонаж: «Чего ж это у вас, чего не хватишься, ничего нет!» — Что ж, может быть и нет ничего... Это уже предмет веры. Без может быть и проще... но не душеспасительно, отнюдь.


 

Жизнь слова (литературный процесс)

 

 О двух типах литературного творчества мы уже писали (см. «Дивный сад»). А как это сказывается на литературном процессе в целом? Функции словесности в традиционном обществе и в цивилизационном — различны. Традиционная словесность есть проявление религиозной жизни народа. Создание, исполнение (чтение), участие в обрядах (слушание, восприятие) — суть жизненнонеобходимые действа, направленные на взаимодействие с Бытием, обращенные к Богу. В цивилизационном обществе устное творчество занимает незначительное место. Основная масса народа вовлечена в производственные технологии и в значительной степени (в следствии секуляризации всего быта) отделена от национальной культуры. О жизненной значимости искусства вне религиозного сознания говорить не приходится, а жизненную необходимость в нем испытывают лишь сами творцы да немногие почитатели, замкнутые в своей субкультуре. В большинстве случаев литературное творчество представляет собой не служение, а этап производственных технологий: написать — издать — продать — получить прибыль. Естественно, те, кто владеют этими технологиями (даже если допустить, что у них нет никакого умысла и замашек на культурную экспансию) стремятся изменить содержание литературы и вкусы читателя в направлении получения наибольшей выгоды. Тут уже не национальные идеалы формируют литературный процесс, а законы бизнеса. Национальная идея становится главным препятствием на пути литературных технологий к барышу. Вот, собственно, и всё, что нужно знать о современной литературе. Но... двинемся далее.

 О двух типах литературного процесса заметим следующее: традиционную словесность, конечно, не народ создаёт (народ лишь хранит идеал), а творец — сказитель, певец. Другое дело, что на авторство он не претендует, т. к. искусство есть проявление национального (соборного) сознания — и это для сказителя свято. Сказитель — одна сторона жизни слова, две другие: народ и национальная идея (эйдос, а в конечном итоге — Промысл Божий о народе). Такая форма литературного процесса направлена на созидание национальной культуры и вообще народа. Сказитель не может творить вне Бога и народа и вопреки им. А народ благоговеет перед сказителями: «Вызвались старцы за мир постонать... за всех поплакать... Теперь они — выборные от всего мира ходатаи и жалобники» (С. В. Максимов. Указ. соч.). Иными словами: народ творит сказителя, а сказитель воплощает народные идеалы.

 Цивилизационная форма литературного процесса выглядит иначе: место эйдоса (Бога) занимает государство (аппарат, издательства, фонды и пр.) со своей производственной идеологией, которая часто идет вопреки народному идеалу. Функции читателя и писателя существенно меняются. Суть читателя не в том, что бы быть исполнителем и сотворцом произведений искусства, а в том, что бы купить их. Задача писателя — продать. Насколько при этом удаётся сохранить верность идеалам? Очень часто — ни насколько. В схеме «Искусство — проявление национального сознания» начинает работать не прямая, а обратная связь: владельцы литературных технологий формируют национальное сознание желаемого образца. Это напоминает «эффект 25-го кадра» — вроде никакой прямой рекламы, а дело делается... В этом случае писатель (как и церковь, заметим) отделён от государства, но постоянно находится в зависимости от него, от его прямого воздействия, госзаказа, критики и пр. Читатель своей покупательной способностью формирует социальный заказ и тем тоже влияет на писателя. А власть влияет на читателя, формируя с помощью официальной идеологии, рекламных технологий, СМИ — желаемый образец социального заказа и тем, косвенно, управляя писателем. Писатель имеет возможность только художественного воздействия своей работой на государство и на читателя. Этот шанс у него остаётся. Но в рамках общенациональных или в рамках замкнутой субкультуры?.. А если – общенациональных, то во спасение или во грех? Тут СМИ – оружие массового поражения или возрождения? Словесность последнего времени, силою вещей, отстранена и от тиражей и от средств, и, видимо, это благо... она еще не возмужала, как должно.

 К традиционной форме жизни слова нам уже не вернуться: литературный процесс – процесс социальный и он секуляризируется вместе с обществом. Но вот вопрос — какая идеология ляжет в основу будующего литературного процесса? Советский период возродил, пошатнувшийся было под напором либерально-демократических идей, самодержавный принцип организации литературы… в ущерб православному принципу. Впрочем, моральный кодекс соцреализма был необычайно высок: православие не упразднялось, а секуляризировалось. Тогда многим казалось, что это единственно верный путь для оторвавшейся уже от православия нашей литературы. При том что православие само оказалось «далеко от народа»: народной словесностью никто не занимался, полагая, что она будет существовать вечно. Сейчас, задним умом, мы крепки, конечно... С «новым мышленьем» снова «пошел процесс» демократизации литературы. Тяжело идет, буксует, ибо демократизация требует полной ломки нашей национальной нравственности т. е. и этики и эстетики. Да, при коммунистах принцип народности весьма искажался (по этому пункту мало что изменилось в 17-м году), но всё-таки он был. Зато именно сейчас литература приобретает действительно антинародный характер. В целом процесс секуляризации литературы — апостасийный процесс, объективно идущий: как фольклор со своей жизненной значимостью ушел с наступлением литературной эпохи, так и литература будет подменена СМИ. Книга, как носитель информации, вероятно, ещё будет долго существовать, но духовным источником для человека ей уже не быть. Это означает конец религиозного сознания и национального вместе с ним.

 «Удерживающим» (по слову апостола) в литературной апостасии является тот писатель, который действительно (по духу) есть народный писатель — носитель национальной идеи, эйдоса русской литературы. Когда он отнимется — окажется вовсе не нужным пострусскому народонаселению, тогда и закончится Русская Словесность. А может быть еще и раньше — тогда, когда окончательно умрет фольклор.

 Здесь закончится и здесь умрет, но не для Небесной Руси, не для Книги Жизни, в которой Русская Словесность пребывает и ныне и присно. Впрочем, и Здесь — «побредём ещё», как говаривал Аввакум — всё в наших силах. *

 

* Настоящая статья написана на основании доклада, прочитанного в СПб Союзе писателей России 10. 05. 2001 г.

 

Не отречься от Пушкина

 

Политики пустили в ход ловкую фразу: «распад СССР». Нет, это Россия распалась, это Русская идея потерпела крах. Погибла последняя в мире держава. Запад — это ведь не державы, отнюдь. Государства — да, но не державы. Держава — это национальная идея, сверхзадача: «Два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть...» Итак, распалась Россия, и всякий русский не может не ощущать этого, как личной катастрофы, и это не пессимизм, а нормальная христианская эсхатология. Как благодарим мы Господа за ниспосланные болезни и неудачи, так же достойно надо принять и нынешний факт... Но нужно еще и осознать...

Русский литератор, выброшенный гражданской войной за пределы Отчизны, носимый по всем Прагам, Парижам и Америкам, где-то там, в далеком Харбине, справляя горький юбилей:

...кому из нас последним...

торжествовать придется одному.

- ему должно быть было еще горше, чем нам теперь и все же он нашел мужество не только для надежды, но и для осознания:

«Ведь утверждение, что Пушкин бесповоротно ушел из русского национального сознания, что он умер как национальный поэт, есть не более и не менее, как утверждение, что умер сознающий свою национальную преемственность русский народ, что кончилась русская история».

Так 70 лет назад писал Кирилл Иосифович Зайцев (1887-1975). Профессор, литератор, издатель, впоследствии — архимандрит Константин. Его усилиями был создан замечательный сборник «Пушкин и его время» (Харбин, 1938)*, выдержки из которого, сопроводив их пушкинскими стихами и некоторыми комментариями, мы приводим ниже.

Оценки Пушкина современниками необычайно важны — в них отражается феномен Поэта. Он как бы выкристаллизовывается из своей эпохи, из своего — талантливого через край — окружения, проявляется на пересечении двух времен. Ни до, ни после ничего подобного уже не могло быть. Из дневников и воспоминаний до нас доходит дистанция — нет, не то слово. Различие?.. Уникальность Дара и... очевидность этой уникальности для современников. Державин, Жуковский, Вяземский и т. д. и т. д. — все кто любил Александра Сергеевича, но и те даже кто был ему враждебен — предугадали, почувствовали сразу (какие такие заслуги были у Пушкина в 1815 году, да и в 20-м?) с кем, или вернее, с чем они имеют дело. Тут не о популярности речь. Всякого кумиротворчества было достаточно: Блок, Есенин, Пастернак, позже Ахматова, не говоря уже об обвальной славе Высоцкого, но... «Солнце Русской поэзии» было и осталось одно. Пушкин, как дар был даден России свыше. Дар дается многим и губит... почти всех. Пушкин не погиб.

Много сделано с того «юбилейного» и кровавого 1937 года отечественной пушкинистикой (быть может, больше, чем ей было позволено), но сколько еще не сделано... Каждая новая эпоха заставляет осознать Пушкина по-новому. Это не мы, это он предстает перед нами на каждом историческом повороте вновь «младым и незнакомым».

Пока имели мы его, пока он был с нами — в той, прошлой российской жизни — понимали ли мы его? А теперь, когда сбывается пророчество Зайцева, когда «отымается от нас», — есть шанс, что отымется, ибо где он, Русский читатель? — что сделалось с ним? И опять же, не катастрофа это, а так должно — не отречься бы только, как Петр в ту гефсиманскую ночь…**

 

 

* Благодаря издательству «Терра» — книга эта вернулась в Россию: Москва, 1997

** “Русская земля” № 1.

 

Пушкин и его время

(фрагменты харбинского сборника)

 

 «Тем людям, которые застали Пушкина в полном могуществе его творческой деятельности, трудно представить себе надежды и степень удовольствия, какие возбуждены были в публике его первыми опытами, — говорит П. В. Анненков.- Стих Пушкина, уже подготовленный Жуковским и Батюшковым, был в то время еще неправилен, очень небрежен, но лился из-под пера автора, по-видимому, без малейшего труда... Казалось, язык поэзии был его природный язык». Замечательно развита была уже тогда способность Пушкина говорить звуком голоса, к которому он в данный момент внутренним слухом прислушивался, не лишая его притом неповторимого пушкинского тембра и тем предавая ему оригинальную прелесть.

 

П. Липранди, «Русский Архив», 1866 (Декабрь 1821 г. Поездка Пушкина с подполковником И. П. Липранди по Бессарабии)

<В Измаиле>. Я возвратился в полночь, застал Пушкина на диване с поджатыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги. Он подобрал все кое-как и положил под подушку... Опорожнив графин Систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся раньше меня. Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, в том же положении, совершенно еще не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент он держал в руке перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то подымал голову. Увидев меня проснувшимся же, он собрал свои лоскутки и стал одеваться.

 

«Утро Пушкин посвящал литературным занятиям, - пишет П. В. Анненков, - созданию и приуготовительным его трудам, чтению, выпискам, планам. Осенью — эту всегдашнюю эпоху его сильной производительности, он принимал чрезвычайные меры против рассеянности и вообще красных дней: он не покидал постели или не одевался вовсе до обеда. По замечанию одного из его друзей, он и в столицах оставлял до осенней деревенской жизни исполнение всех творческих своих замыслов и в несколько месяцев сырой погоды приводил их к окончанию. Пушкин был, между прочим, неутомимый ходок пешком и много ездил верхом, но во всех его прогулках поэзия неразлучно сопутствовала ему. Раз, возвращаясь из соседней деревни верхом, обдумал он всю сцену Димитрия с Мариной в «Годунове». Какое-то обстоятельство помешало ему положить ее на бумагу тотчас же по приезде, а когда он принялся за нее через две недели, многие черты прежней сцены изгладились из памяти его. Он говорил потом друзьям своим, восхищавшимся этою сценою, что первоначальная сцена, совершенно оконченная в уме его, была несравненно выше, несравненно превосходнее той, какую он написал».

 

А. Д. Скоропост, заштатный псаломщик, по записи послушника Святогорского монастыря Владимирова, «Русский Архив», 1892

Пушкин за время этих двух лет дома вел жизнь однообразную; все, бывало, пишет что-нибудь или читает разные книги. К нему изредка приезжали его знакомые, иногда приходили монахи из монастыря, а если он когда выходил гулять, то всегда один и обязательно всегда пешком. Он любил гулять около крестьянских селений и слушал крестьянские рассказы, шутки и песни. В свое домашнее хозяйство он не входил никогда, как будто это не его дело и не он хозяин. Во время бывших в Святогорском монастыре ярмарок Пушкин любил ходить, где более было собравшихся старцев (нищих). Он, бывало, вмешается в их толпу и поет с ними разные припевки, шутит с ними и записывает, что они поют, а иногда даже переодевался в одежду старца и ходил с нищими по ярмарке... На ярмарке его всегда можно было видеть там, где ходили или стояли толпою старцы, а иногда он ходил задумавшись, как будто кого или чего ищет.

 

И. И. Лапин, торговец из г. Опочки, «Дневник»

1825 год... 29 маия в Святых Горах был о девятой пятницы <на Святогорской ярмарке> ... и здесь имел щастие видеть Александру Сергеевича Г-на Пушкина, которой некоторым образом удивил странною своею одеждою, а на прим(ер). У него была надета на голове соломенная шляпа — в ситцевой красной рубашке, опоясовши голубою ленточкою, с железною в руке тростию с предлинными чор(ными) бакинбардами, которые более походят на бороду...

 

И. И. Пущин. «Записки о Пушкине», 1858

Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора… Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках), мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, чуть не задушил ее в объятиях.

 

Н. Н. Киселева (Ушакова), в передаче ее сына Н. С. Киселева

Впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в московском театре после возвращения из ссылки, может сравниться только с волнением толпы в зале Дворянского собрания, когда вошел в нее А. П. Ермолов, только что оставивший кавказскую армию. Мгновенно разнеслась по зале весть, что Пушкин в театре; имя его повторялось в каком-то общем гуле; все лица, все бинокли были обращены на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густой толпой.

 

«НЯНЕ», 1826, Москва.

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

Одна в глуши лесов сосновых

Давно, давно ты ждешь меня.

Ты под окном своей светлицы

Горюешь, будто на часах,

И медлят поминутно спицы

В твоих наморщенных руках.

Глядишь в забытые вороты

На черный отдаленный путь;

Тоска, предчувствия, заботы

Теснят твою всечасно грудь.

То чудится тебе...

 

Арина Родионовна — ПУШКИНУ, 30 января 1827 г., из Михайловского (Писано под ее диктовку деревенским грамотеем)

Имею честь поздравить вас с прошедшим новым годом, и желаю я тебе, любезному моему благодетелю, здравия и благополучия, а я вас уведомляю, что я была в Петербурге, и об вас никто не может знать, где вы находитесь, и твои родители об вас соболезнуют, что вы к ним приедете... Любезный друг, я цалую ваши ручки с позволения вашего сто раз и желаю вам то, чего и вы желаете, и пребуду к вам с искренним почтением Арина Родивоновна.

Арина Родионовна — ПУШКИНУ, 6 марта 1827 г., из Михайловского

Любезной мой друг, Александр Сергеевич, я получила ваше письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна; вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только когда засну, забуду вас и ваши милости ко мне... Приезжай, мой Ангел, к нам в Михайловское, - всех лошадей на дорогу выставлю. Я вас буду ожидать и молить Бога, чтобы Он дал нам свидеться... Прощайте, мой батюшка, Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвирку вынула и молебен отслужила: поживи, дружочек, хорошенько, - самому слюбится. Я, слава Богу, здорова, цалую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня ваша Арина Родивоновна.

 

«26 мая 1829 года»

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучной жизни шум.

 

Это стихотворение помечено 26 мая — день рождения Пушкина, а неделей раньше «Воспоминание»: «Когда для смертного умолкнет шумный день…».

В конце 1829 года «Дар напрасный…» был напечатан в «Северных цветах».

Добрая знакомая Пушкина Елизавета Михайловна Хитрова (дочь М. И. Кутузова) имела случай показать эти стихи митрополиту Филарету (почитаемому иерарху и плодовитому писателю). Немного времени спустя — в начале 1830 года — она передала Александру Сергеевичу стихотворный ответ владыки Филарета (опубликованный в журнале «Звездочка» без подписи). - А. Г.

 

Не напрасно, не случайно -

Жизнь от Бога мне дана,

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из темных бездн воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Вспомнись мне, Забвенный мною!

Просияй сквозь сумрак дум, -

И созиждется Тобою

Сердце чисто, светел ум.

 

[Пушкин почувствовал необходимость немедленного ответа. 19 января помечены его «Стансы», опубликованные в «Литературной газете». - А. Г.]

 

         Стансы

 

В часы забав иль праздной скуки

Бывало, лире я моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой

Невольный звон я прерывал,

Когда твой голос величавый

Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,

И ранам совести моей,

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе серафима

В священном ужасе поэт.

 

[Заметим, что эта, привлекшая к себе внимание, переписка повторяет (перекликаясь в тексте) схему книги Иова: «Погибни день, в который я родился… день тот да будет тьмою» (а стих Пушкина озаглавлен датой его рождения!), «для чего не умер я, выходя из утробы…», «на что дан страдальцу свет… и жизнь огорченным душою…» (гл. 3), «я получил в удел месяцы суетные, и ночи горестные отчислены мне», «не буду же я удерживать уст моих, буду говорить в стеснении духа моего…», «опротивела мне жизнь… ибо дни мои суета…» (гл.7), «где после этого надежда моя… в преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мной во прахе…» (гл. 17) и т. д. Иов осмеивает мудрость друзей то упрекающих, то утешающих его — он ищет истинного Бога.

Филарет, почувствовав подтекст Пушкинского стиха, тактично, не становясь в позу Господа «отвечающего из бури» и не уподобляясь нравоучению Елифаза, завершает сюжет Иова, обращаясь к следующей (по Библии) книге — Псалтири, в последней его строке переложение 50-го (вошедшего в покаянный канон) псалма: «Сердце чисто созижди во мне, Боже…» К этой строке Пушкин еще вернется… Книга Иова заканчивается покаянием. Господь дарует ему многочисленное потомство. - А. Г ]

 

«Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью. У меня сегодня sp1een — прерываю письмо мое, чтобы тебе не передать моей тоски: тебе и своей довольно». Немало житейских неприятностей доставляли Пушкину свойства характера его будущей тещи и денежные затруднения. К тому же незадолго до свадьбы на него обрушилось личное горе — первая смерть, им по-настояшему оплаканная: неожиданно скончался Дельвиг. «Приготовьте Пушкина, который, верно, теперь и не чает, что радость его возмутится такою горестью»,- писал Баратынскому О. М. Сомов, ближайший сотрудник Дельвига по «Литературной Газете». Но Пушкин уже знал тяжелую новость, и она не могла не отразиться на его душевном состоянии, и так порою смущаемом дурными предчувствиями.

Свадьба состоялась в Москве 18 февраля в церкви Большого Вознесения у Никитских Ворот. Невольно вспоминается утверждение Пушкина о том, что в его жизни особое место занимает день Вознесения. Он даже собирался построить в Михайловском церковь во имя Вознесения Господня: « Ты понимаешь - говорил он одному другу, - что это не может быть делом одного случая». Во время бракосочетания произошли явления, смутившие суеверного Пушкина: кольцо его при обмене кольцами упало на пол, крест был задет Пушкиным и уронен им с аналоя, свеча его погасла... «Toutes les mauvaises augures» (все дурные предзнаменования — фр.) — сказал Пушкин.

 

Рассказ цыганки Татьяны Демьяновой, в передаче Б. М. Маркевича, 1885

Тут узнала я, что он жениться собирается на красавице, на Гончаровой. Ну и хорошо, подумала, господин он добрый, ласковый, дай ему Бог совет да любовь. И не чаяла я его до свадьбы видеть, потому, говорили, все у невесты сидит, очень в нее влюблен. Только раз, вечерком, - аккурат два дня до его свадьбы оставалось, - зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе! здорово, моя бесценная!» — поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, - говорит, - Таня, что-нибудь на счастье; слышала, может быть, я женюсь?» — «Как не слыхать, - говорю, - дай вам Бог, Александр Сергеевич».- «Ну, спой мне, спой!» — «Давай, - говорю, - Оля, гитару, споем барину! ..»

Ах, матушка, что так в поле пыльно?*

Государыня, что так пыльно?

Кони разыгрались...

А чьи-то кони, чьи-то кони?

Кони Александра Сергеевича...

Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую, и голосом то же передаю, уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму... Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок плачет... Кинулся к нему Павел Воинович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» — «Ах, - говорит, - эта песня всю мне внутрь перевернула, она мне не на радость, а большую потерю предвещает!..»

[* «Что во поле пыльно…» – обрядовая песня, поется на девичнике, накануне свадьбы – А. Г.]

 

И. А. Гончаров, «Воспоминания»,

В Университете

Когда Пушкин вошел с министром Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии. Перед тем однажды я видел его в церкви, у обедни — и не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти... Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека.

 

В. А. Нащокина, «Воспоминания о Пушкине», 1898

Волнение мое достигло высшего предела. Своей наружностью и простыми манерами, в которых, однако, сказывался прирожденный барин, Пушкин сразу расположил меня в свою пользу. Несколько минут разговора с ним было достаточно, чтобы робость и волнение мои исчезли. Я видела перед собою не великого поэта Пушкина, о котором говорила тогда вся мыслящая Россия, а простого, милого, доброго знакомого.

Пушкин был невысок ростом, шатен с сильно вьющимися волосами, с голубыми глазами необыкновенной привлекательности. Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика, – особенно его удивительных глаз. Это были особые, поэтические, задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала. Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов...

 

М. И. Осипова, в передаче

М. И. Семевского, 1866

Какой он был живой! Уж в последствии, когда он приезжал сюда из Петербурга, едва ли уж не женатый, сидит как-то в гостиной, шутит, смеется; на столе свечи горят; он – прыг с дивана да через стол и свечи-то опрокинул. Мы ему говорим: «Пушкин, что вы шалите так, пора бы остепениться», — а он смеется только.

 

И. С. Тургенев, «Литературные и житейские воспоминания», 1898 (Литературный вечер у Плетнева)

В двенадцатом часу вечера, почти после всех, я вошел в переднюю вместе с Кольцовым, которому предлагал довезти его до дому – у меня были сани. Он согласился и всю дорогу покашливал и кутался в свою худую шубенку. Я его спросил, зачем он не хотел прочесть вою «Думу»… «Что же это я стал бы читать-с, — отвечал он с досадой, — тут Александр Сергеевич только что вышел, а я бы читать стал! Помилуйте-с!»

 

А. О. Смирнова, «Записки», 1826-1845 гг.

Он улыбнулся очень, очень грустно.

- А пока – во мне сидит убеждение, что какой-то Рок удерживает меня в Петербурге, когда мне именно теперь бы следовало уехать с женой в деревню, по крайней мере на год. Но это невозможно.

После этого он, по своему обыкновению, начал шутить, трунить над своими предчувствиями.

1836 г.

 

           М. Ю. Лермонтов, «Смерть поэта», 1837 г.

...Его убийца хладнокровно

Навел удар… спасенья нет:

Пустое сердце бьется ровно,

В руке не дрогнул пистолет…

 

В. И. Даль, из дневника

Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник за соломинку, и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал добрее, взял меня за руку и сказал: «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» – «Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!» – Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо». Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: «А скоро ли конец?», и прибавлял еще: «Пожалуйста, поскорее!..»

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей: стонай, тебе будет легче,– отвечал отрывисто: «Нет, не надо; жена услышит, и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто; его тихий стон замолкал на время вовсе.

Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни 29 января – и в Пушкине оставалось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше; ну, пойдем». Опамятовавшись, сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам, высоко – и голова закружилась». Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: «Кто это, ты?» – Я, друг мой.– «Что это,– продолжал он,– я не мог тебя узнать!» Немного погодя, он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, потянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да, вместе». Я подошел к В. А. Жуковскому и графу Виельгорскому и сказал: «Отходит!» Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Наталья Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую – и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну ничего, слава Богу, все хорошо».

 

В. А. Нащокина, «Воспоминания о Пушкине», 1898

Вечером у меня внизу сидели гости; Павел Воинович был у себя наверху в кабинете*. Вдруг он входит ко мне в гостиную, и я вижу: на нем, что называется, лица нет. Это меня встревожило, и я обратилась к нему с вопросом: что случилось? – «Каково это? – ответил мой муж.– Я сейчас слышал голос Пушкина. Я слегка задремал на диване у себя в кабинете и вдруг явственно слышу шаги и голос: «Нащокин дома?». Я вскочил и бросился к нему навстречу. Но передо мною никого не оказалось. Я вышел в переднюю и спрашиваю камердинера: «Модест, меня Пушкин спрашивал?». Тот, удивленный, отвечает, что кроме него никого не было в передней, и никто не приходил. Я уже опросил всю прислугу. Все отвечают, что не видели Пушкина... Это не к добру, – заключил Павел Воинович. – С Пушкиным приключилось что-нибудь дурное!..»

[* Речь идет о доме Нащокиных в Москве – А. Г.]

 

Пушкин скончался 29 января в 2 ч. 45 мин. пополудни после тяжких мучений, длившихся почти двое суток. На лице его не отразились перенесенные страдания: оно, по свидетельству друзей, присутствовавших при кончине, было прекрасно какою-то особенною, необыкновенною красотою. Княгиня Вяземская говорила, что «нельзя забыть божественного спокойствия, разлившегося по лицу Пушкина» (Бартенев). «Если бы вы были здесь со Смирновым, – писала А. О. Смирновой в Париж Ек. Н. Мещерская-Карамзина, – то были бы поражены, как и мы, величественною красотою его мертвого лица, несмотря на все страдания. Оно было торжественно и в то же время серьезно, на челе – мысль, на устах – чистота; они как бы говорили, что он отошел в вечность с великою исполнившеюся надеждою. И его смели обвинять в безбожии, в безнравственности!». «Когда все ушли, я сел перед ним,– писал Жуковский Сергею Львовичу,– и долго, один, смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти... Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это был не сон и не покой... Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видел я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти.

 

А. И. Тургенев, «Дневник»,

дополнено по письму А. И. Тургенева к А. И. Нефедьевой от 9 февраля 1837 года.

6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы – я и жандарм – опять в монастырь,– все еще рыли могилу; моим гробокопателям помогали крестьяне Пушкина, узнавшие, что гроб прибыл туда; мы отслужили панихиду в церкви и вынесли на плечах крестьян и дядьки гроб в могилу - немногие плакали. Я бросил горсть земли в могилу; выронил несколько слез и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское, и я поехал с милой дочерью, несмотря на желание и на убеждение жандарма не ездить, а спешить в обратный путь. Дорогой Марья Ивановна объяснила мне Пушкина в деревенской жизни его, показывала урочища, любимые сосны, два озера, покрытых снегом, и мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Все пусто. Дворник, жена его плакали.

 

Е. А. Баратынский – князю П. А. Вяземскому, 1837

Пишу к вам под громовым впечатлением, произведенным во мне и не во мне одном ужасною вестью о погибели Пушкина. Как русский, как товарищ, как семьянин скорблю и негодую… Не могу выразить, что я чувствую; знаю только, что я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением, беспрестанно себя спрашиваю: зачем это так, а не иначе?

 

       *   *   *

 

Чудный сон мне Бог послал:

В ризе белой предо мной

Старец некий предстоял

С длинной белой бородой

И меня благословлял.

И сказал мне: будь покоен,

Скоро, скоро удостоен

Будешь царствия небес,

Скоро странствию земному

Твоему придет конец.

Уж готовит ангел смерти

Для тебя святой венец...

...Отреши волов от плуга

На последней борозде...

[Одно из последних стихотворений Пушкина, которое и поныне не включают в его собрания. Как и многие, главные для Александра Сергеевича вещи, оно как бы не завершено - А. Г.] 

 

Примечание: комментарии (за исключением обозначеных) принадлежат К. И. Зайцеву.

 

 

 

За все за грехи мои тяжкие...

(слово о Есенине)

 «Пишу сидя при санех...»

 Владимир Мономах

 «Эх вы сани! Что за сани!

 Звоны мерзлые осин...»

  Сергей Есенин

 

Я был в Москве проездом. Второй час ночи. Иду пешком. До ленинградского поезда ещё есть время. Пусто... по рельсам шагаю. Куда бы? Ноги сами принесли на Ваганьково. Ворота на замке, сторож дремлет.

- Пустите к Высоцкому... — Замок открылся. Цепь упала. Ворота заскрипели. Высоцкий недалече. Тут ещё свет от фонарей досягает. Тут теплится что-то. Цветы... Цветы... Но мне и к Есенину надо, а там уж тьма беспроглядная. Лет десять не был в Москве и на Ваганьково не был. Ползу наощупь... Где же он, где? Тьма-то какая! «Помяни, Господи, душу усопшего раба Твоего...»

Сани, сани. Конский бег.

Поле. Петухи да ветер.

Полюбил я русский снег

Тем, что чист и светел...

Сам я русский и далёк,

Никогда не скрою.

Та звезда, что дал мне рок,

Пропадёт со мною.

«Далёк» — от всего нерусского, но и от здешнего далёк. Поле, степь, снежная дорога, конь всё, что с детства было близко Есенину, и что у Рубцова обернулось: причалом, рекой, лодкой... Путь соединяющий Дом и Бездомье — Здесь, и Бытие и Инобытие — Там. Жизнь и то, что После. Всё это образы погребения, столь свойственные русской традиции. Река-снег-саван, сани – лодка: два варианта древнего погребального обряда. Здесь не «рок», не фатализм, — постижение запредельного Смысла творчества, да и просто, человеческой судьбы.

Ты ведь видишь, что небо серое

Так и виснет и липнет к очам.

Ты прости, что я в Бога не верую,

Я молюсь ему по ночам.

Так мне нужно. И нужно молиться,

И, желая чужого тепла,

Чтоб душа, как бескрылая птица,

От земли улететь не могла.

Вся последующая лирика, не лирика — жизнь Есенина, «желание чужого тепла», - попытка зацепиться за земное, «что б душа улететь не могла»... (Не потому, что страшно, а потому что не готов). Но зацепиться за земное не возможно:

Кто любил, уж тот любить не может,

Кто сгорел, того не подожжешь.

По молодости лет Есенин воспринимался восторженно:

Я вернусь, когда раскинет ветви

По-весеннему наш белый сад...

Время шло. Человек русским не рождается — делается. Постепенно то, что есть Русская Поэзия, стало входить в плоть и кровь. Есенинский образ и знак вдруг заговорили. Сад, тот райский утраченный сад, проходящий через всю судьбу поэта, оказался вырубленным. Какие же ветви раскинет он в этом ветхом и павшем Адамовом царстве?

Ты жива ещё моя старушка,

Жив и я...

Пока жив. А избушка, несказанный свет — это, видать, из жизни будущего века.

Только ты меня уж на рассвете

Не буди...

Потому что не добудишься уже.

И молиться не учи...

Не потому что «стыдно мне, что я в Бога верил...» — давно уже не стыдно, а горько. Нет, неверующему не горько: «Я молюсь Ему по ночам». Но:

Знаю я, что в том краю не будет

Этих нив, златящихся во мгле.

Не молитва потребуется Там, во всяком случае — не наша земная молитва. Но не плачь Изгнанника за мятежной тоской, а радость Того счастья, что по Пушкину в покое и воле: в том покое и в той воле. От того и мечтаю...

Воротиться в низенький наш дом...

В тот самый — из несказанного света.

А потому и...

Не ходи так часто на дорогу...

Ибо не той дорогою он вернётся.

В предыдущих тридцати двух строках возникает иллюзия, что всё же вернётся он в свой земной дом. Но последние четыре строчки не оставляют надежды... Зато с какой ясностью встаёт:

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди...

Там, под ветвями того неувядаемого сада.

И Мать, и Дом, и Родина — всё у Есенина имеет онтологические корни в Ином, всё приподнято над здешним временем и пространством:

Потому и навеки не скрою,

Что любить не отдельно, не врозь -

Нам одною любовью с тобою

Эту родину привелось.

У немногочисленых наших деревенских поэтов было особое и заметное свойство — малая родина и...

Я покинул родимый дом,

Голубую оставил Русь...

А у Рубцова:

Я уеду из этой деревни,

Будет льдом покрываться река...

Тех, кто не уехал — мы просто не узнали. Родина оставленная (ибо останься в деревне, в дописьменной своей культуре, слагай былины и сказки, живи до ста лет и никаких удавок...) трасформируется в поэзии ушедшего, уведённого (утянутого за эту самую удавку и — «плохую лошадь вор не уведёт!») в потерянный рай. Но ведь, собственно, за раем и ушли — за новой землёй и новыми небесами. А далее всё бывает просто: рай грядущий, чаемый, новый Иерусалим, здесь на земле оборачивается Вавилоном, рай оставленный — «страной негодяев».

Никто бы и не ушел никогда из своей alma mater, из своей деревенской вечной стихии, если б она продолжала жить, если б нуждалась в своём певце. Породить она ещё смогла и успела, а выслушать — нет. Так, в духовном стихе, Адам просится у Господа:

Спусти нас на землю трудную

Сеять семена первым часом...

В поэзии, в искусстве есть искушение — насущная потребность удостовериться самому в наличии Смысла. Без этого искусства нет. Не грех ли это? — Очень часто и грех. По крайней мере, когда поэт поёт от себя. Так отчего же нужна Господу эта вторая (помимо церкви) независимая экспертиза творения? — Не знаем, не знаем, а и знали бы — не сказали. Да и независимая ли?

Я покинул родимый дом,

Голубую оставил Русь.

В три звезды березняк над прудом

Треплет матери старой грусть...

Образ наслаивается на образ, логики нет, смысл ускользает. У кого-нибудь (у Хлебникова, скажем) это было бы бессмыслицей, игрой слов. Но не у Есенина. В чём загадка слов «скреплённых их собственным светом»? Эта магия, чудо — ибо верим мы, безусловно верим в смысл совершенно не понятых строк или, вернее, ощущаем присутствие инобытийной вести. Так и у Рубцова:

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

Древнейший генезис поэзии в волховании — в попытке заглянуть в инобытие. А религия? Религия слагалась позже и задача у неё другая — к инобытию готовить. Неужели разделение неизбежно? Русская поэзия явила попытку исторически объективную секуляризацию преодолеть. И не безуспешную попытку, хотя и прозвучавшую на языке

...Непонятном земле и траве,

Что не выразить сердцу словом

И не знает назвать человек.

Или:

Знаю я, что не цветут там чащи,

Не звенит лебяжьей шеей рожь.

Оттого пред сонмом уходящих

Я всегда испытываю дрожь.

Неужели и здесь — «страх страны, откуда ни один...» Ужели «неверие в благодать»? Зачем же тогда «под иконами умирать»? Нет, здесь первобытный Божий Страх и вместе — трепетная радость: мир справедлив. Справедлив абсолютно. Ибо — Божий он. И...

Режет серп колосья, как под горло режут лебедей.

Так сказано в Писании: «Соберите прежде плевелы... чтобы сжечь их...»

Тут память о Жатве и о смерти без всякой патетики и внешней, напускной забубенности:

Я отцвёл, не знаю где. В пьянстве что ли? В славе ли?

В молодости нравился, а теперь оставили.

Потому хорошая песня у соловушки,

Песня панихидная по моей головушке...

Хорошая, хорошая песня у соловушки. Иронии нет, воистину хороша песня — привёл Господь через пьянство и славу (а что хуже!) к прозрению самого себя, того, четырнадцатилетнего, к свету первых стихов:

Чую Радуницу Божию,

Не напрасно я живу.

Нет, не погребальный причёт звучит в пении соловья, а прощание, «обещающее встречу». Таков ведь и фольклорный образ прощания:

Ой, да разродимая моя сторонка,

Не увижу больше тебя я,

Не увижу, голос не услышу

Зык на зорьке в саду соловья...

И вот главное:

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди.

Какое уж тут неверие в благодать? Это у нас неверие было. Прошло ли? А что же «черный человек» — он ли удавил, он ли правит бал? — Да нет, он лишь зеркало, обман, — зеркало разбито — бес исчез. И вместе с ним — страх.

Завершенность есенинской поэзии, готовность к смерти.

Уход из Дома не в упадке только традиции, а в уходе из ветхого Адама, в попытке (в своём творчестве) выйти из себя, павшего... В этом чудо и счастье, потому что всё просто и непостижимо! Не юродивому только, но всякому — всякому! — дано познать Родину, прикоснуться своей душой к её Душе, только надо стать Русским... Всякому — всякому! — дано познать Бога, преобразиться в нового Адама, «облечься во Христа». Рай здесь, сейчас — возможен, он внутри нас. Только надо уверовать...

Человек, которому хоть раз, хоть немного было открыто… человек, ощутивший себя пророком, не могущий по слабости человеческой, выразить этого, человек обреченный всю жизнь искать слово, осознающий безнадёжность и всё же ищущий — для чего же и родился он, как ни для того, что бы поведать о Смысле!.. Этот человек уходит «обходить моря и земли». От нас уходит. Чтоб к нам же придти.

Не было, конечно, никакого самоубийства... но и убийства не было. Господь забрал Есенина тогда, когда он как смог и сумел — свою благую весть выразил. На этом можно было бы Слово о Есенине закончить... Но слово из песни не выкинешь...

Есенин самый истый богоискатель из всего богоискательского зачина ХХ века. Такова была потребность. Так насущно это стало.

Голубинный дух от Бога

Словно огненный язык,

Завладел моей дорогой,

Заглушил мой слабый крик.

Льётся пламя в бездну зренья,

В сердце радость детских снов,

Я поверил от рожденья

В Богородицин покров...

 («Чую Радуницу Божью», 1914 год)

И зримо встаёт чудо Пятидесятницы. Языки пламени, сходящие на апостолов и языки, которыми заговорили они. Образ рождения национальных культур... Шум с неба, заглушающий слабый крик, апостольская дорога...

«И внезапно сделался шум с неба, как-бы от несущагося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились.

И явились им разделяющиеся языки, как-бы огненные, и почили по одному на каждом из них...

Когда сделался этот шум, собрался народ и пришел в смятение, ибо каждый слышал их говорящим его наречием...

А иные, насмехаясь говорили: они напились сладкого вина...

Петр же, став с одинадцатью, возвысил голос свой: ...они не пьяны, как вы думаете, ибо теперь третий час дня...»

 («Деяния апостолов»)

Но ударил и шестой час, и двенадцатый... пришла пора богоборческих поэм:

Время моё приспело,

Не страшен мне лязг кнута.

Тело, Христово тело

Выплёвываю изо рта...

Кто-нибудь другой похулил бы святое, мы бы и не оглянулись — Прости, мол, не ведают, что творят... Но Есенин! «поверивший от рождения»? Что это? «Возвращение билетов»... карамазовщина... дух замирает!

Есенин первый действительно народный, действительно русский поэт. И это так удивительно, после ушедшей средневековой литературы, после уходящей уже народной словесности... А что же: Пушкин, разве не русский, а Лермонтов, а Кольцов, а множество ещё второго ряда поэтов? И русские, и народные, но... Есенин явил какое-то иное качество, побочным продуктом которого случилось богоборчество.

Да, была, конечно, и некая социальная правда в критике синодального православия, как сказал бы Г. П. Федотов. Да разве ж в этом дело:

Не хочу воспринять спасения

Через муки Его и крест.

Я иное постиг учение....

Как пройти мимо такого Есенина? — Закрыть глаза, сделать вид, что этого не было? И всё-таки любовь наша остаётся с ним — с Есениным до конца. Есть что-то, что видит лишь любовь, что заставляет всё прощать... и сострадать и каяться.

Верится нам, что поэт меняется на уровне буквы, на уровне сознания своего, увлекаясь то теми, то этими мыслями в бегущей реке времени. На душевном уровне изменения почти и не видны — чужая душа потёмки. Что же говорить о духовном? Характерна дискуссия о Пушкине: одни видели (отрабатывая заказ, разумеется) в нём от и до только безбожника и фаталиста (одно с другим, кстати, не стыкуется) — как Гершензон, например. Другие, любя, но поражаясь тому, что Александр Сергеевич наворотил мимолётом, описывали его путь к Богу... Иногда перегибая палку, приписывая даже явного лжепушкина (как митрополит Антоний), иногда точно и вдумчиво (архимандрит Кирилл Зайцев). Для одних исследователей поворотом была михайловская ссылка (1825), для других — женитьба (1830), третьи признавали только каменноостровский цикл (1836). Но если допустить, что никаких «поворотов» и не было? Что Божий дар — это всегда Божий (или уж это пустые слова!). Что поэт служит своему Дару (порой и расточает по малодушию!), но дух поэзии — если это действительно поэзия — всегда от Бога. Или уж мы дуалисты, гностики какие-нибудь? Вся «эволюция» поэта (и это, конечно, важно) происходит на уровне тела и души слова, иначе Поэта нет. Дух слова изначален и свят.

А вот что случилось: Есенин звал Гостя — нового Христа, третьезаветного, отрекаясь от земной, а порой и от небесной церкви. А разглядел (1919 — 1920) — антихриста:

Я последний поэт деревни

Скромен в песнях дощатый мост.

За прощальной стою обедней

Кадящих листвой берёз.

Догорит золотистым пламенем

Из телесного воска свеча,

И луны часы деревянные

Прохрипят мой двенадцатый час.

На тропу голубого поля

Скоро выйдет железный гость...

И вот черный человек, железный гость (См. «Сорокоуст») приступил к нему ненашутку... И это главный урок Есенинской судьбы — иного, нового Христа не будет, будет — антихрист. И ничего другого падшее человечество породить не может. Какие бы катаклизмы не потрясали Россию, нового неба и новой земли — без Христа истинного — не будет.

Знаю я, что в том краю не будет

Этих нив, златящихся во мгле...

Исчерпав себя и измаявшись в своём мистическом цикле («Инония», «Пантократор», «Отчарь»...), Есенин ушел от третьезаветного мировозрения. Вырос из городецких, да и из клюевских одежд. Формально это выразилось в отказе от метафор.

От того случился и весь этот хулиганский, кабацкий, загульный — нет, никому другому не простили бы! — надрыв. А может и не надрыв?

И луны часы деревянные

Прохрипят мой двенадцатый час...

«Они не пьяны, как вы думаете, ибо теперь третий час дня».

И вот человек, ходивший в смокинге и цилиндре, по московским и парижским кабакам, молит:

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,

За неверие в Благодать

Положили меня в русской рубашке

Под иконами умирать.

                             (1923)

И вся русская идея тут. И покаяние, что важнее всех уроков... Но русской рубашки уже не было. Стыдно было за 1913-й год, когда ходил по салонам при Клюеве ряженым Лелем с гармошкой. Не так как-то начал. Не туда занесло. Высоцкий потом аукнется: «И не церковь, ни кабак...» — это о Есенине. Одной ногой здесь, другой там… Но так ли?.. Как в притче о юродивом: Идёт юродивый. Увидел церковь — стал камнями кидаться. Кабак увидал — встал на колени, молится. Его спрашивают: «Ты чего, Васенька?» А Васенька говорит: «Над церковью бесы вьются — я их отгонял, а в кабаке люди гибнут — я за их души молюсь...»

Что бы быть писателем нужно два дара — писать и пробиваться. Часто второй превозмогает первый. А тут — национальный поэт, пророк. Тут всё свято должно. Это-то он понимал... и скорбел от того.

 Но под иконами умирать не вышло. Вышло иначе:

И первого

Меня повесить нужно,

Скрестив мне руки за спиной:

За то, что песней

Хриплой и недужной

Мешал я спать

Стране родной...

 («Метель», декабрь 1924 года)

Так и свершилось. Господь даровал мученичество: «Пишу сидя при санех».

Дух слова изначален и свят. Пройдя по всем кругам Есенинское слово возвращается к нам снова и снова. Быть может только Там, в Небесной Руси, когда отпадёт ветхая словесная оболочка, и увидим мы за Что так трепетно любили Здесь эти песни. Увидим и поймём что не ошиблись. Ну, что же...

До свиданья, друг мой, до свиданья.

                                                                                        1998, 2000 г.

 

Но с тех пор, как считаюсь покойным...

(Записки о Высоцком)

 

 .

«...Ну, спасибо, вам родные -                                                

Ямщик молвил, а без вас

Степи хладно снеговые

Убаюкали бы нас...“

    Народная песня и популярный лубок ХIХ в.

 

«Я лошадкам забитым,

Что не подвели,

Поклонился в копыта

До самой земли…»                           

              В.Высоцкий

 

 

Я принадлежу к тем поклонникам Высоцкого, которые ещё при жизни Владимира Семёновича пытались отыскать и сохранить каждое пропетое и проговоренное им слово. Его стихотворный сборник, что настукивал я на машинке в конце семидесятых, был моей первой литературной и, пожалуй, — фольклорной, работой. Надо было расшифровать сотни магнитофонных записей, выбрать должные варианты... Филология постигалась практическим путём. Прошедшая четверть века поменяла многое: позади остались и крещение, и переоценка всего литературного и исторического багажа, — затянувшееся открытие Русской Культуры... Сейчас, оглядываясь назад, всё видишь уже совсем иначе... Но тогда именно Высоцкий (вместе с Пушкиным, Есениным, Шукшиным, чуть позже — Рубцовым, а в какие-то юношеские годы - один Высоцкий) увёл меня, как и многих, от соблазнов безбожного времени, от шума шестидесятников, от лицемерия и бессовестности... но в чём-то, в итоге, и от самого себя. Чем более вникал я в его жизнь и слово, тем загадочнее становилось. Кажется, его актерское окружение знало совсем другого человека и поэта, не того, что был открыт нам — не видевшим, но разумевшим...

Кто не верил в дурные пророчества,

В снег не лёг ни на миг отдохнуть...

Записки о Высоцком я начал писать в год его смерти. С перерывами в несколько лет, возвращался к ним снова и снова. Здесь приводятся записи 1996, 1998 и 2000 годов.

 

* * *

Где Русский человек? Мы не видим его в таких песнях, как «Дом», «Там, у соседа пир горой...» и т. п.

И из смрада, где косо висят образа,

Я башку очертя, гнал, забросивши кнут,

Куда кони несли да глядели глаза

И где встретят меня, и где люди живут...

А мы-то кто? «Ужель он прав» и мы не люди? Странный, жуткий перепев вечной интеллигентской темы: «Укажи мне такую обитель...» Уж кто-кто, а Высоцкий не мог пожаловаться что его «не встречают». Знал же он свою, как ни у кого колоссальную аудиторию и любил её — это факт. Каких же людей искал? От каких «нелюдей» бежал?

«Я самый непьющий из всех мужиков». «Письмо с сельхозвыставки», «Диалог у телевизора»... нет не видно Русского человека. Гоголевская анфилада мертвых душ. Он и сам любил повторять: «Я за Гоголя, я за Свифта, я за Булгакова...» Опасная линия, опасная тенденция, вполне «вдоль обрыва». Тут что-то не то: либо уж вправду, погиб русский народ, либо слеп его певец? «Второго тома» к своей сатире Высоцкий не создал — ускакал из первого, на птице-тройке своей ускакал...

Однако русский человек у Высоцкого есть, есть. И в блатных песнях, и в военных, и иных (но не в сатирических). Дан он точно и трагично, как и должно, но... неужели Он весь там и остался: в лагерях да на фронтах войны? Пожалуй что и да, об этом и поёт...

 

* * *

 

Вот прошли безумные юбилейные дни Высоцкого. Вспомнились слова Пастернака про Маяковского и картошку. Ну, Бог с ними — не будем... Были вещи и поважнее.

Вот с экрана о Высоцком заговорил батюшка (о, что-то поменялось в датском королевстве!). Сказано было много верного, что, быть может, и заденет иных поклонников, но и... Опять же, попробуем не осудить (да и кого!). Но... отчего же «искусство это служение гордыни»? Выходит Поэт это уже не по воле Божьей? Поэтов-то мы — народ! — выбираем сами. Ну что же, нам поделом — сами лепим кумиров и пляшем около... Но ведь есть искусство и Искусство, богема есть и есть трудящаяся интеллигенция: гордыня и Служение. И как Там рассудят, чьё служение было достойней — мы не знаем. Не по Божьей ли воле поэт последнего времени погружен был в «заботы суетного света», в богемку свою театрально-жидо-масонскую? Не Промыслом ли Божьим должно было отразить ему всю глубину падения нашего (нашего общего — общего: не исключая ни актёра, ни священника). Тут не оправдание — все мы жили грешно, но не будем совешать и ещё один грех: открещиваться от того, кто как мог, как понимал (а мог ли он мочь и понимать иначе?) нёс наши грехи, публично исповедывался за всех нас — нераскаянных (речь здесь не о малом стаде верных, а о всём народе). Мы малодушествовали, хулу на Святого Духа несли, а теперь всё быстро позабыли... Смотрим из Настоящего назад, а в этом Настоящем и его камень положен:

...Душу сбитую утратами да тратами,

Перетёртую перекатами,

Если до крови лоскут истончал,

Залатаю золотыми я заплатами,

Что бы чаще Господь замечал...

 

* * *

Какая эпоха — в самом деле, важно ли это! — выпала на долю поэта. Нынешняя, — «разброда и шатаний», когда православным быть не трудно и чуть ли не модно уже или ХIХ век со своим подъотчётным аракчеевским (но и оптинских старцев — вместе с тем!) православием. Высоцкому дано было работать в эпоху секуляризированного сознания, находиться в самом фокусе её. Ленинско-сталинская эпоха, несмотря на всё грандиозное богоборчество, когда народ, обезумев, по-ребячьи радостно жёг иконы, а НКВД топил священников пароходами, эта кровавая эпоха оказалась (а как же иначе — во всём Промысл!) глубоко религиозной по содержанию. Религиозным актом была и «оттепель», когда построение царства Божьего «в отдельно взятой стране» было объявлено делом двух десятилетий. Что случилось тут с искусством? И не в столицах только — на полях, на стройках... Не было бы ни Шукшина, ни Окуджавы, ни Высоцкого не будь восторженного зрителя, читателя, слушателя 60 - 70-х годов.

Этой раскрепощенности сознания (традиционного, идеалистического в принципе, несмотря ни на какие лозунги диамата) хватило на поколение. Именно брежневская эпоха явилась сломом русского сознания. Сам строй явил некую антиутопию собственных идей: «Горе вам, книжники и фарисеи...» Национальное сознание было развращено. Литература завершена. Нет, это не фраза для эффектного литературного хода... Таланты и пассионарность пишущей братии тут не причем: Господь отнимает у литературы Читателя - литература заканчивается. Это не катастрофа, это нормально. Ведь и Страшный Суд — катастрофа только для не верующего. Как и смерть — дело несладкое, но должное.

Много во мне маминого,

Папино сокрыто...

И это о национальном, о предстоянии перед Россией, о поисках её. «Снег без грязи, как долгая жизнь без вранья...» — это правда, но этого мало. «Не единою буквой не лгу...» — да, но и этого мало для национального поэта. А именно к этой миссии готовил себя Высоцкий.

Смерть Высоцкого обозначила конец целой эпохи. Не только литературной, но и исторической: переход национального сознания через некий рубикон богоотрицания. Исчерпанность русского мессианизма. За смертью Высоцкого последовала Афганская война... Всё это отдавалось Порт-Артуром и Цусимой. Через двенадцать лет следовало ждать «невиданные мятежи». За смертью Высоцкого последовал калейдоскоп скоропостижных смертей генсеков, перешедший в фарс перестройки. Наконец, в 91-м на лафете повезли матушку Россию и никто не вышел на баррикады спасать Третий Рим. Так когда-то Германарих с двадцатитысячным войском вандалов взял и разграбил полуторамиллионный Город.

Похороны Высоцкого явились последним религиозным актом русского народа. Конечно, не об одном Высоцком речь — тут целая плеяда:

Но все они на взлёте, в нужный год

Отпели, отыграли, отпророчили...

Рубцова погребли сокровенно... Он и не умер для России — она его не хоронила. Ему быть великим русским поэтом будущего века. Но кому-то должно было петь в этом...

[Тут мы опускаем страничку-другую, — мысли, вошедшие позже в статьи «Дивный сад», «Последняя сказка» и др.]

...Наконец, остановимся на одной теме: «Высоцкий как религиозный национальный мыслитель». Ибо поэт сначала (осознанно или нет) мыслитель — выразитель определённой формы народного сознания, а — вследствии того — уже и поэт.

Простейшие физические ощущения — вот язык Высоцкого. Такова и христианская традиция — всё осязаемо: вкус плоти и крови, литургическое пение, запах ладана... Но физика первого плана это всегда метафизика второго. Потому и Поэт, отсюда и мороз по коже:

...Сколько веры и лесу повалено,

Сколь изведано горя и трасс…

Говоря о Высоцком, не хочется вовсе о рифмах, аллитерациях, аллегориях. Всё это сделано чётко и точно, всё есть, но там — далеко внизу. Об этом можно писать диссертации, но когда исповедь... (Разумеется, всякий и каждый, выходя на подмостки, посягает на исповедальность, но не каждому дано сделать свою исповедь твоей, читатель, зритель). Высоцкий втягивает нас в драму (а песни его есть в большинстве своём «маленькие трагедии»), в которой сам играет не на шутку. (NB: Всвязи с завершенностью русской литературы — Высоцкий последний драматический поэт). Итак, звучит песня — разворачивается драма не «восшедшего», не «сидящего одесную», но «распинающегося за ны». Человек на краю бытия — это ещё искусство, поэзия, но уже на грани:

Хоть немного ещё

Постою на краю...

За гранью Бытия начинается религиозное восприятие, физическое исчерпано, поэзия завершена:

Но в сумерках морского дна

В глубинах жутких, кашалотьих

Родится и взойдёт одна

Неимоверная волна,

На берег ринется она

И наблюдающих поглотит...

Я посочуствую слегка

Погибшим, но... из далека.

Или:

...Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий,

Но что там ангелы поют такими злыми голосами?

Или это колокольчик весь зашелся от рыданий,

Или я кричу коням: чтоб не несли так быстро сани...

Апокалипсическое видение мира, ретроспективный взгляд на современность из будущего — не собственное самочинное осуждение своего времени, а осознание промыслительного Суда над ним, в конечном итоге — над самим собой, как над средоточием человечьего греха. Знакомый по Есенину взгляд Свыше... Апокалипсичность, т. е. видение Бытия в процессе как бы уже совершающегося (а почему — как бы?) Страшного Суда, это и есть нерв поэзии Высоцкого. Разве это о подводниках:

Спасите наши души,

Мы бредим от удушья!

Спасите наши души -

Спешите к нам!

Спасите наши души,

Наш SOS всё глуше, глуше...

И ужас режет души

Напополам...

Как переосмысливается сейчас каждая его строка:

Там слева по борту,

Там справа по борту,

Там прямо по ходу

Мешает проходу

Рогатая Смерть...

От стихов Высоцкого необходим отдых, как от длинной исповеди или отчитки.

Апокалипсичность, более того — осознание литературной завершенности на собственной персоне (и слабой и грешной, и не чуждой...) — это крест. Было ли такое осознание у Высоцкого? Ответом является всё его творчество. Было ли оно продумано на уровне логики? — Вряд ли, иначе это не человеческая уже ноша. Он и так нёс что-то запредельное.

Высоцкий явился, как мы уже замечали, в самом средоточии секуляризированного национального сознания. Дело не в той богемке, и не в той компании, и не в шестидесятых годах даже... — всё это было где-то на другом полюсе от православия. Тут сложнее.

И ни церковь, ни кабак -

Ничего не свято...

Нет, ребята, всё не так,

Всё не так, ребята.

Голос человека, казалось бы отпавшего от Бога навсегда. Какое ж тут «религиозное сознание»? Но между тем таково время и место действия: Россия перед крушением. И Бог с ним с социализмом (хотя жаль!)... Тут «Беловодия» погибла, мужичий рай, тут Китеж утонул окончательно, надежда на последнего доброго царя рухнула (не добрым он оказался, а после и по сей день — одни самозванцы!) Да и это-то полбеды, а вот — небеса опустели...

Мы, опять же, не о малом числе верных говорим, коих и к концу века, как известно, будет только 144 тысячи, — мы о России, о Третьем Риме:

Я никогда не верил в миражи,

В грядущий рай не ладил чемодана.

Учителей сожрало море лжи

И выбросило возле Магадана...

.....................................................

И нас хотя расстрелы не косили,

Но жили мы, поднять не смея глаз.

Мы тоже дети страшных лет России:

Безвременье вливало водку в нас.

 «Времени уже не будет»... Высоцкому, ставшему свидетелем ухода Шукшина, Вампилова, Рубцова, делалось как-то не посебе.

Открылся лик, я встал к нему лицом,

И Он поведал мне светло и грустно:

«Пророков нет в отечестве своём,

Но и в других отечествах не густо...»

Кто-то «молился» на уехавших и обиженных, кто-то подпиливал вместе с ними столпы... «И явятся многие лжепророки и прельстят многих...» А Бог-то на что? А Россия, разве она только здесь — в уходящем этом бытии?

Высоцкий оставался патриотом, гнул своё: «И не надейтесь - я не уеду...», «Я это никогда не полюблю...» Дико смотреть сейчас, как вчерашние разрушители присваивают его себе.

Неужели такой я вам нужен

После смерти?

 

* * *

 

В Высоцком, как и в Пушкине, за всей суетой сует открывается какой-то высший долг искупления. Этим-то долгом и освещена поэзия обоих.

Пушкин был первым популярным поэтом. Искус великий: «И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк...» Популярность дело гибельное, но и неизбежное для национального поэта. Высоцкий стал последним популярным поэтом. Похороны обоих удивительно русские события. Пушкин часто аукается у Высоцкого и по темам и по тексту, но есть зарифмованность и в судьбе. Оба родились в Москве (один родился в июне, а умер в январе, другой в январе родился, в июле умер), оба «пережили трёх царей»...

Срок жизни увеличился и, может быть, концы

Поэтов отодвинулись на время...

 

* * *

 

Ему бы петь тихо... Общим местом стала его вздувшаяся жила на горле, его связки и реанимации: «Рвусь из сил и из всех сухожилий...».

В театре, в руках чуждой режиссуры и чуждых подмостков — сплошной надрыв. Пишут: «Высоцкого создал театр...» — Не думается, не думается, - не погубил ли?

Наш театр (а это отдельная тема — есть ли у нас русский театр?) дал Высоцкому представление о том, как не надо писать и ставить. Отсюда его уходы и ссоры, его стремление к самостийной драматургии и режиссуре. Отсюда его попытка восстановить народное сказительство в той приблатнённой форме, в какой оно ему виделось. На концертах любил повторять, что он не бард, не автор-исполнитель, но и не «печатный поэт». Песни — «маленькие трагедии» (и «маленькие комедии») скроены и сшиты, как будто у нас на глазах и взятые, как кажется, в произвольной последовательности, неожиданно складываются в эпическую форму. Концерт Высоцкого имеет все признаки обряда (в фольклорном смысле). Речь на стыке уличного разговора и обрядовых формул, вариативность текста, импровизация... Песни образуют цепь «эпизодов», связанную прозаическими формулами комментария. Драматургия песен, по сути, носит притчевый, народный характер. Где, у кого он этому научился? Но не у Брехта с Мейерхольдом. Все разговоры отброшены, берётся факт, событие: любовь, смерть, предательство, исторический катаклизм (любое событие — ценно, любое — космично). Событие — со-Бытие: соучастие, причастность ко всему — уходит друг, не всплывает подлодка, гибнет страна. Попущением ли Божьим, благодатью — не нам судить! (и самая тяжкая болезнь Родины — благодать и милость). И как оно Там отзовётся — не знаем, не знаем. Но вот перед нами подлинный, не газетный, а подлинный поэтический факт, оттого он и провиденциален, и движим «силою вещей», как говаривал Пушкин. Вот что есть религиозное сознание.

«Мир театр, а люди в нём — актёры». О, как превратно звучит ныне эта шекспировская фраза. Не с иронией, не с сарказмом обронил её Вильям Джонович, а выносил и выстрадал, как христианин. Мир театр, тот театр, где идёт Тайная Вечеря и Голгофа, где подают реплику: «Что делаешь, делай скорее!» Здесь люди актёры (acshions) — действователи, сорежиссёры истинному Режиссёру и Драматургу, а не марионетки отнюдь. Стих Высоцкого силен действием, не внешним, а внутренним, преображающим и творящим. Потому и весь неуспех подражателей.

 

* * *

 

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю...

В сотый раз заглядываю в этот текст. В чём сила? В чём тайна? А в том, что правда. И этот край, и эта бездна, и тянет она, как реальная бездна тянет самоубийцу. И эта бездна словесная даже гораздо страшней:

Во мне два Я, два полюса планеты,

Два разных человека, два врага...

И это реальность. Перед смертью Высоцкий начинает видеть себя (или своего двойника?). Это что-то достоевское или даже апокрифическое про антихриста.

Пророк пророком, но не будь бездны, Высоцкий не был бы Высоцким - последним поэтом уходящего времени. Высоцкий бесноват... как бывает бесноват юродивый, прорицающий истины. В Высоцком звучит божественное: может ли грешный человече — за какую такую аскезу? — петь такое! Так легко и чисто:

Север, воля, надежа, простор без границ..

Так ведь не ему, а нам такая милость Божья. Водица живая, снадобье горькое — пейте, пейте, оглашенные, всё впереди.

Но нет, «времени уже не будет». Всё правильно и точно: пришел и ушел — минута в минуту — «в гости к Богу не бывает опозданий»:

Я до рвоты, ребята,

За вас хлопочу.

Может кто-то когда-то

Поставит свечу...

Вот в чём он действительно нуждался и нуждается. А то что не всегда так пелось, как надо бы…

Ах, откуда у меня грубые замашки?

Походи с мое, поди, даже не пешком.

Меня мама родила в сахарной рубашке,

Подпоясала меня красным кушаком.

Дак откуда у меня хмурое надбровье,

От каких таких причин белые вихры?

Мне папаша подарил бычее здоровье

И в головушку вложил не хухры-мухры.

Начинал мытье мое с Сандуновских бань я,

Вместе с потом выгонял злое недобро.

Годен в смысле чистоты и образованья –

Тут и голос должен быть – чисто серебро!

Пел бы ясно я тогда про луга и дали,

Пел бы про красивое, приятное для всех.

Все б со мной здоровкались, все бы мне прощали,

Но не дал Бог голоса – нету, как на грех!

А запеть-то хочется, лишь бы не мешали,

Хоть бы раз про главное, хоть бы раз – и то!

И кричал со всхрипом я – люди не дышали,

И никто не морщился – право же, никто.

Дак зачем же вы тогда: все вранье да хаянье

(Я всегда имел в виду мужиков, не дам)? –

Вы же слушали меня, затаив дыхание,

И теперь ханыжите – только я не дам.

Был раб Божий, нёс свой крест, были у раба вши –
Отрубили голову — испугались вшей. –

Да, поплакав, разошлись, солоно хлебавши

И детишек не забыв вытолкать взашей.

                                                           1979

.

 

 

* * *

 

Бывают удивительные совпадения. Быть может ничего особенного нет в том, что в рассказе Александра Грина «Подземное» (1907) главный герой носит фамилию Высоцкий, но вот натыкаешься на такой диалог... (Прочитать его случилось в детстве, а вспомнить неожиданно сейчас):

«А что бы вы сказали, Николай Иванович, если бы вдруг узнали, что я... не Высоцкий, а... социалист-революционер?

- Что бы я сказал? — улыбнулся Хвостов. — Сказал бы, что вы — гениальнейший артист! Гамлет-с, можно сказать!... Талант!...»

Но вот уже и не мистика, а вполне точное указание. Марина Цветаева: «Эпос и лирика современной России, Владимир Маяковский и Борис Пастернак» (1932). Завершая статью, Марина Ивановна от сопоставления двух поэтов переходит, не переходит — сопоставление вырастает в тоску по третьему. И этот третий назван ею певцом. Определён предельно точно и узнаваемо:

«Но есть у этих двух связанных только одной наличностью — силы, и одно общее отсутствие: объединяющий их пробел песни. Маяковский на песню не способен, потому что сплошь мажорен, ударен и громогласен. Так шутки шутят («не гораздо хорошие») и войсками командуют. Так не поют. Пастернак на песню не способен, потому что перегружен, перенасыщен и, главное, единоличен. В Пастернаке песни нету места, Маяковскому самому не место в песне. Поэтому блоковско-есенинское место до сих пор в России «вакантно». Певучее начало России, расструенное по небольшим и недолговечным ручейкам, должно обрести единое русло, единое горло.

Но для того чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через тебя петь. Для этого мало быть всем, нужно быть всеми, то есть именно тем, чем не может быть Пастернак. Целым и только данным, данным, но зато целым народом — тем, чем не хочет быть Маяковский: глашатай одного класса, творец пролетарского эпоса (...)

Для песни нужен тот, кто, наверное, уже в России родился и где-нибудь, под великий российский шумок, растёт. Будем жить.»

Тягче ли это или радостнее — теперь, после 25 июля 1980-го? Не знаю. Ну что же: «Будем жить» — это дело.

 

* * *

 

Ещё одно точное пророчество (или указание). Есенин:

...О, привет тебе, зверь мой любимый!

Ты не даром даёшься ножу!

Как и ты — я, повсюду гонимый,

Средь железных врагов прохожу.

Как и ты — я всегда наготове,

И хоть слышу победный рожок,

Но отпробует вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок!

И пускай я на рыхлую выбель

Упаду и зароюсь в снегу...

Всё же песню отмщенья за гибель

Пропоют мне на том берегу.

Услышали и пропели:

...Рвусь из сил и из всех сухожилий,

Но сегодня не так, как вчера:

Обложили меня, обложили,

Но остались ни с чем егеря...

 

* * *

 

И ни церковь, ни кабак

Ничего не свято...

Нет, ребята, всё не так,

Всё не так, ребята...

Как кто захочет открестить Высоцкого от России — сразу эту цитату. Тут ведь всё правильно на самом деле, только планка поставлена высоко. Как в Евангелии. Никто не свят, кроме Бога и «церковь», что пишется с маленькой буквы тоже. Безгрешностью папизма, кажется, наша церковь не страдала. Так что всё верно. Свята только та Церковь, что с большой буквы пишется, где во главе — Христос, а тело — христиане, что в большинстве своём уже упокоены. Есть святоотеческое учение о тайнопрославленных. Бабушки наши и дедушки, что вынесли на своём горбу ХХ век со всеми войнами, разрухами, нестроениями... Они теперь пред Богом — преподобные, Святая Русь. Они ведь и нас слепили — каких уж есть. А «Володя» зашел не в эту Церковь, а в какую случилось — и на то промысл! — и воскорбел... (У Шукшина вышло так же — точь-в-точь. Один только раз и пытался в церковь войти — не пустили... Случайно ли?)

Сотоварищи пишут о «Марине» — дескать, ангел-хранитель, если б не она — пропал бы, сгинул. Не похаем, дел семейных не коснёмся. Коснёмся лишь духовных дел...

Вот всё-таки пустили однажды, вот рыдает он лёжа на полу в одном из кавказских монастырей, просит перед иконами о чём-то... (см. «Владимир или прерванный полёт») А Марине и друзьям потешно: дескать, пьяный — что возьмёшь: «…ты стоишь на коленях. В глазах слезы, ты громко объясняешься с высокими ликами святых, изображенных на стенах… Спьяну ты ударился в религию. Потом вдруг, устав от такого количества разных переживаний, ты засыпаешь, как убитый, распластавшись на полу».

А был ли пьян «Володя»? Может, только тогда и был трезв. А всё его жидо-масонское окружение губу кривит: «Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибёт!»

И вот она его возила, как зверя чудного: «Надо Володеньку в Голливуд показать, надо турне по Америке, надо здесь, надо там»... А Шемякины в оба уха: «Ты гений, ты гений!» И тут и там «Володеньке» наливают. Янкловичи деньги делают — «до пяти концертов в день». А он, наивная душа: «народ просит» — старается. Глядишь и сил уже нет — посадили на иглу. Он и задохнулся (передозировали, язык запал). Задушили. (В. Перевозчиков. Правда смертного часа. М., 2000)

Деньги у «Володи» не держались. Помер, как и положено поэту, — одни долги. Но те, кто кормился около, разве могли они его оставить?

Теперь видится, как сидели над мертвым в ночь на двадцатьпятое: как бы это... Придумали: «Сердце не выдержало». А на самом деле — задушили. И в Бухаре, когда сердце останавливалось в первый раз и пришлось реанимировать — то же врали что инфаркт, а на самом деле просто перепутали ампулу... Но Милостью Божьей ожил тогда... Задушили, задушили. Есенин, Цветаева, Рубцов...

Не надо за шею, не надо за шею,

Я петь не смогу...

Крутила-вертела его богемка, а хоронить пришла Россия — не отреклась. Вот как оно вышло...

Я на похоронах не был — не судьба, а был через год в январе. Людей море, мороз, слёзы. И где ж вы были «друзья» и «старшие братья»? Бог с вами, простим... Могли, конечно, бутылку отнять, в деревню увезти... Да ничего бы всё равно не вышло. Пришел бы на сцену, приполз бы, как Мересьев:

Я виден весь, доступен всем глазам,

Я приступил к привычной процедуре:

Я к микрофону встал как к образам,

Нет, нет — сегодня точно к амбразуре...

Он бы и рад к образам, но ведь кому-то надо и к амбразуре. Вслед за Высоцким — Визбор. Не от водки, так от рака. Жизнь — театр. Таков закон сцены. По эту её сторону — Народ и Служение, но по ту... ничего уже русского не оставалось. Там на сцене уже работала адская машина грядущих шоу-технологий. Рубцова Бог уберёг. Его не поняли весёлые Янкловичи — не узрели «товара» и не втащили на сцену, где он, при беззащитности своей, погиб бы мгновенно. (А ведь для этого и «уезжал из своей деревни» в Москву, в Москву, в Москву... А она отбрасывала, не принимала. То Бог берёг для России.)

И всё же что-то в Высоцком и по сей день мешает восприятию…

Много во мне маминого,

Папино сокрыто...

 Тогда, в семидесятых, я и сам гитару взял из подражания: старался «жить, петь и играть, как завещал...» А пришло время, гитара запылилась, вися на гвозде.

Он ко мне приходил несколько раз. Во сне, году в 85-м:

«Я вам новые песни спою, те что здесь сочинил» — и пел. Я проснусь — стихи хочу записать (стихи-то хорошие!) и забываю... Хрип и надрыв пропал, лицо унялось, просветлело... Вот что мешало при жизни — манера исполнения, наложившая отпечаток и на стих:

Во мне два «Я» — два полюса планеты...

Верно, хотелось ему именно «русское» выразить, так как дано это было.

Вечерами я пел эти песни дочери, тихо, — из времени своего... Не все, правда, и не всё. Но ведь и у Пушкина не всё по-русски, и уж Есенинскую «Инонию» и вовсе читать не хочется.

Время обвалилось, осыпалось, завалило державу. Огляделись: кто мы? и что мы? и с кем мы? Ой, мало-мало что осталось от двадцатого века. А Высоцкий остался... и останется.

Теперь и петь мне некому. Всё реже беру гитару, пальцы не слушаются — отвыкли от знакомых аккордов. Пою то, что пел когда-то. Слышат ли Там? — Не знаю, но пою. Рубцова пою. Визбора иногда. И Высоцкого. Ещё тише и ещё «чуть помедленнее»:

Всё вам дадут,

Всё вам споют -

Будьте прилежными.

А за оклад

Ласки дарят

Самые нежные...

Жизнь без труда, вел я всегда,

Жизнь бесшабашную.

Всё ерунда, кроме Суда

Самого Страшного...

                                                                                      1980 - 2000

 

 

 Е. И. Колесникова.

Андрей Платонов: «Моя родина – моя тоска на сердце».

 

«Стиль – это человек», — сказал французский ученый Ж. Л. Л. Бюффон. Для Андрея Платонова это справедливо вдвойне. Ибо немного встретим писателей, для которых бы творчество в такой степени равнялось их внутреннему содержанию и их внешней практической жизни. Лев Толстой на склоне дней отказался от бытовых излишеств, занялся «опрощением», а затем и вовсе покинул Ясную Поляну, осознав несоответствие образа жизни своим принципам; Оноре де Бальзак, напротив, «довообразил» себя до пышного мира своих героев – частица «де», самовольно прибавленная к фамилии, лишь слабый отзвук разыгравшегося воображения. Но опять же художника вело за собой и «оформляло» его эстетическое чувство.

Для Платонова литература никогда не была плацдармом для формирования собственного имиджа. Он просто честно и трудно работал. О своем творчестве писатель сказал: «Я же просто отдираю корки с сердца и разглядываю его, чтобы записать, как оно мучается. Вообще писатель – это жертва и экспериментатор в одном лице. Но не нарочно это делается, а само собой так получается. Но это ничуть не облегчает личной судьбы писателя – он неминуемо исходит кровью». (Из письма к жене, 1936г.)

В какие бы метафизические глубины не погружалась мысль Платонова, она всегда была далека от чисто литературной игры и на поверку всегда конкретна, с другой стороны, даже занимаясь народно-хозяйственными делами – он продолжал все тот же трудный поиск истины, что и в художественном творчестве.

 

 Андрей Платонович Климентов (Платонов) родился 20 августа (1 сентября) 1899 года в Ямской Слободе, пригороде Воронежа. Отец – Платон Фирсович Климентов – был «лучшим производственником» на паровозоремонтном заводе (как об этом писал в очерке «О товарище Климентове» будущий писатель под псевдонимом Б.Песков). В 1920г. и 1922 г. он получал звание «Героя труда». В 1928 г. вступил в партию. В 1920 г. Андрей Платонов написал статью, в которой описывает трудовую жизнь своего отца: «Платон Фирсович Климентов, или просто Фирсыч, Кирсаныч, слесарь гидравлического пресса колесного цеха <…>, проработал 25 лет, получил грыжу, потерял зрение и почти оглох. Его работа <…> требует внимания, сосредоточенности и аккуратности <…>. Работа его заключается в ежедневной бдительности, внимании и математическом расчете. Тут геройство и упорство распылено на длинные годы, и его уловить нельзя поэтому в одном выдающемся дне»[1]. Мать — Мария Васильевна Лобачихина родом из семьи часового мастера, была глубоко верующей женщиной, родила одиннадцать детей... Андрей был первым.

 С 1906 до весны 1914 года он учится в школе, сперва – в церковно-приходской, затем в городской четырехклассной. Особый след оставила в памяти ребенка учительница церковно-приходской школы Аполлинария Николаевна. В письме к Литвину-Молотову Платонов писал впоследствии: «Была там учительница – Аполлинария Николаевна – я ее никогда не забуду, потому что я через нее узнал, что есть пропетая сказка про Человека, родимого «всякому дыханию», траве и зверю, а не властвующего бога, чуждого буйной, зеленой песне, отделенной от неба бесконечностью»[2]. Здесь мы слышим отголоски романтической прозы раннего Горького, которая в значительной мере повлияет на творческие установки будущего писателя.

В 1914 г. Платонов начал работать – сначала в конторе страхового общества, затем помощником машиниста в имении Усть полковника Бек-Мармарчева, с 1915 г. – литейщиком на трубочном заводе, с осени 1915 г. по весну 1918 г. работал «во многих мастерских», как он напишет в автобиографии.

По свидетельству самого Платонова, он начал писать стихи с 12-13 лет. В 1914 или в 1915 г. он предпринял попытку опубликовать свои стихи, направив их в один из петербургских журналов. Из редакции пришел отказ. Но было отмечено, что мальчик талантлив, и ему следует продолжать писать.

Первые рассказы «Очередной» (1918), «Волчек» (1920), «Серега и я» (1921) отражают пережитое в детстве.

Кумиром детства был Горький, впервые с которым Платонов встретится только в 1929 г., а еще через 10 лет напишет в воспоминаниях: «В детстве я видел дешевые конфеты, завернутые в бумажки с изображением Максима Горького; под его изображением обычно была напечатана какая-либо фраза, лозунг из сочинения писателя, например, «пусть сильнее грянет буря» — или что-либо другое. Я всматривался тогда в лицо писателя на конфетной бумажке, читал его мысли и размышления о нем.

Никогда я не надеялся увидеть Горького в действительности и беседовать с ним. Теперь я видел Горького и рассуждал с ним, и он был для меня все таким же, прежним и неизменным, высшим человеком, каким запечатлелся когда-то в моем детском воображении. И, смотря сейчас на Горького, я чувствовал себя счастливым, словно моя жизнь возвратилась обратно в детство – в свое лучшее время, в то время, когда образуются на всю жизнь ум и сердце, и чувствовал себя легко, словно без труда исполнилось невыполнимое желание»[3].

Революцию 1917 года Андрей Платонович воспринял как переломную веху в своей биографии. Вспоминая эти годы, он напишет в 1922 г. в письме к невесте: «Я жил и томился, потому что жизнь сразу превратила меня из ребенка во взрослого человека, лишая юности. До революции я был мальчиком, а после нее уже некогда быть юношей, некогда расти, надо сразу нахмуриться и биться». Таким «нахмуренным бойцом» он и пройдет отмеренный ему путь – во все вникая, проводя в жизнь девиз, вынесенный в название одной из ранних статей: «Государство это мы», каждое событие пропуская через сердце, но ничего не принимая на веру безоговорочно, как того требовали «инженеры человеческих душ». «Сомнение» станет ведущим качеством восприятия Платоновым действительности.

В начале 1918 г. Платонов поступил в железнодорожный политехникум на электротехническое отделение, с осени 1918 г. начинает печататься.

Летом 1919 г. участвует в Гражданской войне на стороне красных.

На 1920-21 гг. приходится учеба в железнодорожном политехникуме, служба в разных воронежских газетах и журналах – «Воронежской коммуне», «Красной деревне», «Огнях», «Железном пути» и др. Творческие идеи этих лет полны радикализма, богоборчества, пролеткультовского нигилизма. В центр мироздания ставится человек, который призван переделать весь мир, как социальный, так и природный.

В 1920 г. Платонов принимает участие в работе 1 Всероссийского съезда пролетарских писателей в Москве как делегат от Воронежского писательского союза. В историю вошла анкета Платонова, розданная всем участникам съезда, в которой был задан вопрос: «Каким литературным направлениям вы сочувствуете или принадлежите?» Писатель ответил: «Никаким, имею свое». Эта формула всецело отражает творческую индивидуальность художника – он всегда и во всем – в эстетике, мировоззрении, практической деятельности будет искать собственные пути, отказываясь следовать каким бы то ни было догмам.

Уже на этом этапе Платонов удивлял широтой своих интересов: экономические проекты и расчеты соседствовали с философскими изысканиями, шло освоение древней истории, теории относительности, космонавтики. С первых же публикаций Андрей Платонович использует псевдоним, который с начала 20-х гг. стал его официальной фамилией.

В 1920 г. Платонов вступает в партию, но в 1921 г. в ходе партийной чистки исключается как «шаткий и неустойчивый элемент».

         В 1921 г. выходит первая публицистическая книга  писателя – «Электрификация», где развиваются общегосударственные идеи электрического развития в стране.

        А в следующем году - сборник стихов «Голубая глубина». В публицистике, как и в стихах, Платонов остаётся поэтом, но в большей степени - философом. Электрический свет у него не просто преображает жизнь человечества, но становится категорией мистической.

Андрей Платонов впоследствии мечтал переиздать книгу стихов, расширив её. Даже придумано было название - “Поющие думы” Но к выходу своей первой и единственной книги стихов, писатель на время отстранился от литературной деятельности. Произошло это под впечатлением от засухи 1921 г., бедствия которой так подействовали на Платонова, что как человек совестливый, он просто «не мог уже заниматься созерцательным делом – литературой» (Автобиография). В 1921-1922 гг. А. П. Платонов служит в комиссии по борьбе с засухой в Воронежской губернии в должности председателя.

В настоящее время еще недостаточно изучена практическая гидромелиоративная и электротехническая деятельность Андрея Платоновича, до сих пор не прошли экспертизу его инженерные проекты, которых он оставил немало. Только в 1925 г. им было получено несколько патентов на изобретения.

Перечислим лишь некоторые вехи этой стороны его жизни:

С 1923 по 1926 гг., под руководством А. Платонова, состоящего на службе в Воронежском Губземуправлении в должностях Губернского Мелиоратора и заведующего работами по электрификации сельского хозяйства, выполнены следующие работы:

построено 763 пруда, из них 22% с каменными и деревянными водосливами и деревянными водопусками; построено 315 шахтных колодцев (бетонных, каменных и деревянных); построено 16 трубчатых колодцев; осушено 7600 десятин; орошено 30 десятин; исполнялись дорожные работы (мосты, шоссе, дамбы, грунтовые дороги); построены 3 сельские электрические силовые установки; спроектирован понтонный экскаватор для механизации регулировочно-осушительных работ; организовано 240 мелиоративных товариществ[4].

В феврале 1926 года на Всероссийском съезде мелиораторов деятельность Платонова получает высокую оценку, и он избирается в состав ЦК Союза сельского хозяйства и лесных работ. В этом звании он и переезжает в Москву с семьей летом того же года. Но сразу же начинаются служебные неприятности, и через месяц Андрей Платонович остается без работы. Об этом эпизоде своей жизни он напишет потом в письме к А.Воронскому: «Я, благодаря смычке разных гибельных обстоятельств, очутился в Москве и без работы. Отчасти в этом повинна страсть к размышлению и писательству» (27 июня 1926 г.).

Осенью 1926 г. А. П. Платонов переезжает в Тамбов, где по 23 марта 1927 г. заведует подотделом мелиорации в Губернском Земельном Управлении. За три с небольшим месяца создается цикл произведений среднего жанра – фантастическая повесть «Эфирный тракт», повесть о петровских реформах «Епифанские шлюзы» (обе — январь 1927 г.), первая редакция повести о соотношении власти столичного центра и провинциальных устоев — «Город Градов» (февраль 1927 г.). Эти вещи полны раздумьями о русской исторической судьбе – на разном материале, разными художественными средствами художник исследует основы государственности вообще и русской, в частности. Извечный спор «о законе и благодати» решается уже в пользу живой жизни, гибнут все рациональные, «головные» проекты, привносимые извне, как это показал Платонов в повести «Епифанские шлюзы». Вопреки точным выкладкам инженера-англичанина, вода в прорытом под его руководством канале не потекла, а местные бабы об этом «еще год назад знали».Но диалектика платоновского творчества многослойна. Сюжетно решая в пользу “органического”, интуитивного восприятия и познания мира, писатель тем не менее берет факты преобразований, которые исторически состоялись - между Волгой и Доном был всё-таки прорыт канал, вопреки взрыву Верчовской электростанции (“Родина электричества”) и “потухшей лампочке” (“Как потухла лампочка Ильича”) электрофикация в стране прошла успешно... За счет подобной проекции возникает глубокое, объёмное восприятие происходящего, уводящее от прямолинейных выводов о миропредставлении Андрея Платоновича В повести «Город Градов» философский спор между рациональным и интуитивным наполняется едким сатирическим содержанием, направленным против социальной советской доктрины. Подлинно щедринских масштабов достигает художник в обличении советской бюрократии, суть которой сформулирована в заглавии социально-философского трактата главного героя: «Принципы обезличения человека, с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия».

По оценкам исследователей, к этому времени конфликт чувства и разума в самом творчестве писателя стал решаться в пользу интуиции. «После 1926 года литературное творчество Платонова приобрело самостоятельную силу, которой он подчинялся. Откуда эта сила взялась, мы не знаем и, наверное, сам Платонов не знал. (Вспомним его слова «темная воля творчества»)» (Томас Лангерак).

Тамбов, ставший прообразом Градова, произвел на писателя гнетущее впечатление. Называя его в письмах «гоголевской провинцией», Платонов, тем не менее, отмечал, что «настоящее искусство, настоящая мысль и могут только рождаться в таком захолустье». Мы снова можем видеть благодарное принятие жизни в любых ее проявлениях.

В марте 1927 г. писатель возвращается в Москву, встретившую его так же неласково, как и Тамбов: не было ни жилья, ни работы. Тем не менее, художник не прекращал свою деятельность – он пишет новую редакцию «Города Градова», цикл повестей – «Сокровенный человек», «Ямская слобода», «Строители страны».

Постепенно жизнь стала налаживаться – Платонов сотрудничает в журналах «Красная новь», «Новый мир», «Октябрь», «Молодая гвардия». При поддержке директора издательства «Молодая гвардия» Г. З. Литвина-Молотова писателю удалось издать несколько сборников: «Луговые мастера» (1928), «Сокровенный человек» (1928), «Происхождение мастера» (1929).

Возможно, в этот период были написаны и другие произведения, во всяком случае, в Рукописном отделе ИРЛИ мы нашли след одного из них – развернутый «План романа «Зреющая звезда». По всей видимости, шла подготовка договора с каким-то издательством, и Андрей Платонович знакомил будущего издателя с сюжетной схемой предполагаемого произведения. Главный герой – молодой юноша, получает профессию инженера, участвует в революционных событиях. Но отличительной чертой этого образа является его внутреннее наполнение — страсть, любовь к девушке, которая и бросает его в водоворот современной истории. До сих пор неизвестно, до какой стадии был доведен роман, поскольку на сегодняшний день больше не найдено ни одного фрагмента.

Но в 1929 г. за рассказы «Че-Че-О», «Государственный житель», «Усомнившийся Макар» на Платонова обрушилась РАППовская критика. (В. Стрельникова «Разоблачители социализма»,Л. Авербах «О целостных масштабах и частных Макарах»). «Анархическим» и «идеологически двусмысленным» назвал рассказ о сомневающемся Макаре И. В. Сталин.

Осложнившиеся обстоятельства не позволили в 1929 г. увидеть свет уже сверстанному роману «Чевенгур», столь трагично поведавшему о судьбах революции.

В это же время художник работал над автобиографической повестью «Дар жизни». Вероятно, писалась она под впечатлением от смерти матери Платонова. В Рукописном Отделе ИРЛИ сохранился один из набросков этой повести под заглавием «Земля». По всей видимости, этот фрагмент создавался непосредственно после смерти Марии Васильевны Климентовой, поскольку сцена смерти матери описана особо щемящими тонами. Повествование идет о мальчике Иване – от времени его рождения и до момента осознания им своего назначения в жизни.

Здесь можно обнаружить отголоски космогонической теории Платонова – судьбы земли он соотносил с человеческим возрастом и нынешнее ее время определял как детство. Он полагал, что наша планета напрямую связана с нравственным содержанием жизни людей. И, развивая этическую космогонию, предвидел два возможных пути для нее – при благоприятном исходе – превращение в кристаллическую звезду, а при неподобающем поведении людского сообщества – в мусорный ветер. Здесь же мы находим расшифровку заглавия романа «Зреющая звезда», никак не объясненного в проспекте. В одном из абзацев встречается фраза «земля, или зреющая звезда». Таким образом, революционная действительность, несмотря на все ее издержки (вспомним, что уже был создан «Чевенгур»), в целом воспринималась художником позитивно.

«Отлучение от литературы» заставляет Платонова вновь заняться хозяйственной службой в Наркомате земледелия. В 1929 г. его направляют в командировки по совхозам и колхозам Центральной России. Впечатления от этих поездок отразились в цикле очерков-былей, первой редакции повести-хроники «Впрок», а затем в повести «Котлован» и пьесе «Шарманка» (обе вещи – 1930 г.). Эти произведения увидели свет лишь в 80 - х годах, что предопределило особенность восприятия: “Котлован” сразу стал знаковой вещью, символом эпохи. Но правильно ли мы поняли платоновские знаки?

 В 1930 г. Предполагая, что литературная изоляция может затянуться, А. Платонов заканчивает курсы химизации сельского хозяйства, все более совершенствуя свои научно-хозяйственные познания.

После переработки повесть-хроника «Впрок» была опубликована в 1931 г. в журнале «Красная новь». И вновь И. В. Сталин обратил пристальное внимание на произведение Андрея Платонова. Его неудовольствие от прочитанного озвучила новая критическая волна (И.Макарьев «Клевета»), определившая «Впрок» как клевету на социализм и «нового человека».

Платонов пишет «покаянное» письмо, как это было принято в 30-е гг. , говоря в нем о том, что «он ложно считал себя носителем            пролетарского мировоззрения, тогда как это мировоззрение ему еще предстоит завоевать». Но стиль письма был настолько неоднозначным, что допускал в прочтении как прямое «раскаяние», так и скрытую убийственную иронию. На всякий случай все печатные издания отказались опубликовать это письмо, которое мы увидели лишь в 1990 г., после публикации Н. В. Корниенко в журнале «Русская литература» (№ 1). Кроме того, Платонов письменно обращался к Сталину и Горькому, но и эти письма остались безответными. Писатель оказался в изоляции, публиковать тексты стало почти невозможно.

С 1931 по 1935 гг. Андрей Платонович работал старшим инженером-конструктором в Республиканском тресте по производству мер и весов при Наркомате тяжелой промышленности.

Восприятие действительности Платоновым становилось все более трагическим. В созданной в 1932 г. пьесе «14 красных избушек» потрясает глубина народного бедствия. «Великий перелом» сломал жизнь русской провинции. В продолжение темы создаются повести «Ювенильное море (Море юности)», «Хлеб и чтение» (обе — 1932 г.).

Содержательную основу составили впечатления от многочисленных поездок А. Платонова по хозяйствам Поволжья и Северного Кавказа. Все эти вещи беспощадны в своей правдивости, человеческая жизнь показана абсолютно обесцененной, вероятно, здесь сказалась обреченность непечатаемого писателя, который себе в стол мог писать предельно откровенно.

В марте 1934 г. в рамках подготовки к 1 съезду советских писателей Платонов в составе делегации собратьев по перу, а также туркменской комплексной экспедиции Академии наук по изучению страны, то есть, уже как инженер-практик, отправляется в Туркмению: Ашхабад, Красноводск, Нефтиедаг, Чарджуй, Ташауз и др.

Результатом знакомства со Средней Азией стали повесть «Джан», рассказ «Такыр», статьи «Горячая Арктика», «О первой социалистической трагедии» (все — 1934), несколько киносценариев.

Путешествие по Туркмении подарит художнику не только новый «сырой материал», но и придаст новую метафористику его произведениям. В навеянном фольклорными мотивами рассказе «Такыр» повествуется о трагической судьбе женщины-невольницы. Среди сюжетных хитросплетений, столь далеких от реалий современной писателю жизни, сквозит глубинный метафизический автобиографизм. Особого рода стоицизм, выстраданный Платоновым за годы бытовых неурядиц и неустанного битья со стороны критики, как некую бытийную мудрость можно увидеть в емкой метафоре израненного дерева-исполина. «Заррин-Тадж села на один из корней чинары, который уходил вглубь, точно хищная рука, и заметила еще, что на высоте ствола росли камни. Должно быть, река в свои разливы громила чинару под корень горными камнями, но дерево въело себе в тело те огромные камни, окружило их терпеливой корой, обжило и освоило и выросло дальше, кротко подняв с собою то, что должно его погубить». Способ терпеливого и смиренного «обживания» горя представлен в другом «туркменском» наброске – «Инженер» в образе русского солдата, вынужденного многие годы оставаться на чужбине: «На счастье, на хозяйский избыток надежды не было, но достаточно, чтобы нужда проживалась вместе, общей душой, и тогда наступает почти утешение. Горе страшно, если оно находится далеко, невидимо или медленно приближается, но когда оно близко, когда его обнимаешь и вдавливаешь в него свои кости, оно не страшно и обыкновенно».

 

До недавнего времени оставался неизвестным текст повести «Македонский офицер». Текст этой неоконченной вещи наполнен историческими, литературными аллюзиями, философскими раздумьями художника над судьбами целых цивилизаций. Здесь кроются многие разгадки к другим произведениям Платонова.

В основу сюжета положена довольно увлекательная интрига, что не столь часто встретишь у Платонова. Экспозиция повести открывается описанием благодатной азиатской долины, окруженной высокими горами, и их обитателей, «считающих себя авангардом природы, как и в более поздние века».

Место действия – вымышленная страна Кутемалия , окруженная вполне реальной географической атрибутикой. Этот художественный прием уже использовался автором в «Чевенгуре», вероятно, для придания большей типичности тому миру, в который он погружает своих героев.

О главном персонаже — Фирсе – сообщается, что он уроженец маленькой греческой республики Мегары, уже четыре года живет в Кутемалии по тайному приказу царя Александра из Македонии. Он был задержан местной стражей и не казнен лишь потому, что был инженером-гидравликом, а воды в царстве недоставало.

Лишь несколько десятилетий спустя А.Солженицын в романе «В круге первом» расскажет о так называемых «шарашках», где высококвалифицированные невольники выполняли особо важные государственные заказы.

Но на этом нагрузка на образ не иссякает. Фирс – еще и разведчик-шпион. Даже находясь в плену, он выполняет задание царя Александра, являясь в глазах местного императора лишь служащим гидравлической канцелярии и занимается поиском питьевых источников и строительством водных сооружений. Здесь еще одна реалия 30-х годов ХХ века – всеобщая шпиономания.

Первая часть повести содержит еще одну важную для писателя тему – любви невольников. Есть ли у этого чувства сила преодолеть преграды враждебной среды или оно обречено – одна из проблем произведения. Вторая часть повести сатирически-гротесковое изображение императорского двора.

 Писатель не жалеет красок для описания «энтузиазма восторга»: «Один человек катался по земле и все время стремился разодрать ногтями волосатую кожу на своей груди, дабы живьем достать сердце изнутри и показать, насколько оно предано, насколько оно обливается кровью радости. Другой помещался в воздухе кверху ногами и беспрерывно вращался на затылке, желая разорваться центробежной силой в ничтожный прах. Пять людей ходили без остановки по одинаковому кругу, склонив головы и обладая великой задумчивостью: они мысленно искали величайшей славы для царя и, найдя ее, восклицали: «О, плод единственный отцветших богов!», «О, грусть мира, навсегда утоленная!», «Внук времен и отец вечности!», «Вестник блаженной твари!», «Вдохновляющая прелесть!», «Зодчий зари и прохладных рек», «Сияющий и ослепляющий», «Всяк разум глупость перед тобою!».

В этих возгласах древней толпы слышана христианская метафористика, отголоски ницшеанских сентенций об умерших богах, проступает стилистика площадных лозунгов об «отце народов». К тому же их можно соотнести с критическим экстазом, разразившимся в угоду «зодчему зари» вокруг платоновского творчества, а также с «бурными овациями» 1 Съезда советских писателей, куда Платонов даже не был приглашен.

Как видим, художник демонстрирует особый способ использования исторического материала. Если в «Епифанских шлюзах», несмотря на все отклонения от достоверности, все-таки выдержан жанр исторического произведения, то в «Македонском офицере» за основу взята некая государственная модель, условность, не претендующая на сходство с какой-то определенной эпохой. Платонов стягивает воедино опыт многих эпох и дает символически-обобщенный план. Подобный метод в 90-е гг. широко стали использовать постмодернисты.

Если иметь в поле зрения платоновский контекст, то не оставляет ощущение того, что Платонов к этому времени еще не «переварил», не изжил проблематики рассказа «Мусорный ветер» (1933 г.), где повествуется о судьбе личности в фашистской Германии начала 30-х гг.

Полное исторических реалий столкновение Лихтенберга с «упрямой деспотией» Гитлера, вероятно, вызывало у Платонова потребность в комментарии. На отдаленном по времени экзотическом материале художник договаривает то, о чем не мог сказать на материале современном.

В «Македонском офицере» писатель возвращается заново ко многим ключевым моментам «Мусорного ветра», заостряя и гиперболизируя их. И в рассказе, и в неоконченной повести дается одна схема выработки правящей идеологии: «Были сонмы и племена, которые сидели в канцеляриях и письменно, оптически, музыкально, мысленно, психически утверждали владычество гения-спасителя» («Мусорный ветер»). В повести аналогичная структура – коллегия философов занята «уловлением психических настроений вождя всемирного вещества Озния и превращение его невроза в законы».

История сведена в метафоры-коды, которые применимы к различным временным отрезкам и ко многим государствам. Таким образом, современная ситуация советской действительности типизировалась до определенного универсума, который сконцентрировал в себе основные модели тоталитарных цивилизаций, когда «каждый может ежедневно умереть или быть объявленным бессмертным».

В неоконченной повести художник актуализирует спор о государственном устройстве, ведущийся со времен Аристотеля и Платона. «Мегариец понял, что лишь на берегах Эгеи и Македонии властвует скромный дух Эллады, а в остальном мире царит психиатрия, — как называл Аристотель, учитель македонского царя, всякое внезапное искусство мгновенных чувств». Платоновский герой выносит обвинение правителям, опирающимся в своей власти на идеологии. «Фирс неподвижно наблюдал за собранием философов. Он вспомнил Платона и его правительство философов и предпочел иметь меч во главе мира, вместо гения».

В художественном пространстве А. Платонова «психиатрической» деспотии Озния и Гитлера с вдохновляющими их философами противопоставлено «эллинское правление», которое нес миру Александр Македонский. Война его, кроме завоевательного, носила и объединительный характер – оживлялась торговля, вырастали новые города, возникал слой аристократии из представителей завоеванных государств, расширялась зона влияния греческой культуры, все это происходило при уважении прав покоренных народов.

Возможно, Платонова привлекло некоторое родство такого общественного строительства русскому империализму. Возможно, была близка подобная концепция взаимодействия Востока и Запада. Безусловно одно, что потребность обращения к этому материалу вызывала современность, о чем свидетельствуют пересечения с антигитлеровским рассказом. Об этом же свидетельствует повесть «Джан» и черновой набросок к ней под названием «Инженер» (1934 г.), в которых русская экспансия на Восток представляется спасительной для азиатских народов. Ту же мысль, правда уже идеологически оформленную, Платонов проговаривал в одном из писем, называя Ленина «новым Иваном Калитой, с той только разницей, что тот собирал княжеские клочья безмасштабной московской Руси, а Ленин собирает клочья всего растрепанного империалистического мира. …Настала поэтому эпоха великой мировой большевистской государственности, перед которой и Рим, и Александр Македонский – ничто…»[5]

Противопоставление разных типов правления, разных способов существования вырастает в повести «Македонский офицер» и ближайшем хронологическом контексте его произведений до уже знакомых по «Повести о детстве» символическо-космогонических обобщений. Философ Каллисфен, размышляя о судьбах человечества, предсказал земле два возможных пути: первый, освещенный греческой мыслью и наполненный подвигами, способен превратить землю в кристаллическую звезду, которая «взойдет в сферы вечного покоя среди других кристаллов сияющего неба», в другом случае, «если люди не совершат своих подвигов до победы, — земля … обратится в некий ветхий ветер. (И именно здесь расшифровывается заглавие антигитлеровского рассказа).

Итак, писатель демонстрирует своего рода сотериологию, собственный вариант спасения, достижение которого возможно только коллективным способом.

К тексту повести «Македонский офицер» восходит разгадка еще одного платоновского заглавия – рассказа «Среди животных и растений» (1936 г.).

Повесть не оставляет сомнений тщательных штудий Платоновым материалов о взаимоотношении Александра Македонского и Аристотеля. Не мог пройти он мимо главного источника этих сведений – трудов Плутарха и, в частности, работы «О счастье и доблести Александра». В этом труде Плутарх приводит совет Аристотеля о том, как надо обходиться с народами Азии. Он рекомендовал Александру, чтобы тот обращался с эллинами как вождь, а с варварами как деспот, чтобы о первых заботился как о друзьях и близких, а тех использовал «как животные или растения».

В начале 1936 г. Платонов был «призван» в числе других писателей создать книгу о героях железнодорожного транспорта. На заданную тему был опубликован рассказ «Бессмертие», получивший высокую оценку коллег-писателей и критиков. Но второй рассказ, подготовленный для этой книги – «Среди животных и растений» — вызвал резкие отзывы за отход писателя от «героического» материала. «Такой рассказ должен наводить тоску на тех, кто работает на железнодорожном транспорте» — отмечал один из участников обсуждения рассказа. Ему вторил другой: «Взгляд на мир, свойственный Платонову, проник в эту вещь. …В самой жизни героя нет ничего радостного, нет никакой радости и перспективы. У стрелочника радость в жизни отсутствует. Радость произошла потому, что произошла случайность, человек совершил подвиг не такой, к которому он готовился, а простая случайность. Могло получиться так, что вагон, выпущенный по его вине вниз, не был бы им задержан, и вместо ордена он получил бы наказание»[6].

Рассказ имеет второе название – «Жизни в семействе», под которым он и был в сильно правленом виде опубликован в 1940 г. в журнале «Индустрия социализма».

Еже одним опытом участия Андрея Платонова в работе над коллективной книгой о героях-железнодорожниках стал киносценарий «Воодушевление», написанный в январе-феврале 1936 г., который опубликован не был.

Но, пожалуй, самым интересным в плане личностного самовыражения художника стал набросок к рассказу «Черноногая девчонка», который тоже мог быть сделан в русле заданной железнодорожной темы.

Как явствует из эпиграфа, наброски к рассказу «Черноногая девчонка» сделаны не ранее конца 1936 г. Налицо набор традиционных для этого периода тем и мотивов – железная дорога, одинокий сторож-смотритель при ней, слепая покинутая женщина, поводырь, тема странствия и домашнего очага, не по возрасту мудрый ребенок.

 Прорисовка страдающих и сострадающих героев стала в какой-то степени художественной иллюстрацией платоновской концепции народности, разрабатываемой им в критических статьях середины 30-х гг..[7] Установку на героизм, заданную организаторами железнодорожной кампании, Платонов по-прежнему не реализует, продолжая являть «жалостное отношение к миру»[8]. Общая тональность в подаче персонажей – глубокое человеческое сочувствие к ним автора – это все те же герои-страдальцы, за которых его критиковали.

Подобный подход к изображению материала оказался какой-то мере в русле начинания журнала «Литературный критик», который с 1935 года инициировал борьбу с вульгарным социологизмом. Работа над «Черноногой девчонкой» шла вслед за написанием Платоновым литературно-критических статей для этого журнала — «Пушкин наш товарищ» и «Пушкин и Горький»[9]. Вероятно, этот факт актуализировал обращение к контексту русской классической литературы и к Гоголю, в частности. В заглавие вынесено двойное гоголевское наименование главной героини – имя Пелагея, совпадающее с именем чичиковской проводницы из «Мертвых душ», а также эпитет «черноногая», относящийся к ней же.

В рассказе «Черноногая девчонка» заглавной героиней избрана девочка-поводырь, которая согласилась препроводить слепую Евдокию в город Крест.

В гоголевском контексте «черноногая» Пелагея имеет важную смысловую нагрузку, так точно подмеченную Платоновым. Но в «Мертвых душах» она не несет в себе разрешающую функцию. У Платонова же девочка — это знаковая героиня, некий этап, как в системе персонажей данного произведения, так и в художественной системе в целом.

Внешним толчком к возникновению замысла послужило выступление И.В.Сталина 25 ноября 1936 г. на 8 чрезвычайном съезде, посвященном обсуждению Конституции СССР. В стране в целом, и, в особенности, в писательской среде от новой конституции ожидали законодательного закрепления принципов социалистического гуманизма.

Для принятия новой конституции 25 ноября 1936 года был созван VШ Чрезвычайный съезд Советов СССР. С докладом «О проекте Конституции СССР» выступил И. В. Сталин, где он подробно остановился на дополнениях и поправках к проекту Конституции. Ситуация внутри страны не слишком располагала к внесению «дополнений и поправок». Тем не менее, редакционная комиссия рекомендовала внести 47 поправок и дополнений в проект Конституции. Поскольку эти поправки носили в основном «косметический» характер, они были приняты. Но вот замечания зарубежных читателей И. В. Сталиным в его докладе на VШ съезде были подвергнуты показательному разбору. Особенно досталось польским оппонентам. Ничто не могло лучше передать ощущения порушенных чаяний свободы, как дословное цитирование в художественном тексте речи главы государства.

И. В. Сталин в своем докладе распекал зарубежных критиков: «Не может быть сомнения, что эти господа окончательно запутались в своей критике проекта Конституции, и, запутавшись, перепутали правое с левым.

Нельзя не вспомнить по этому случаю дворовую «девчонку» Пелагею из «Мертвых душ» Гоголя. Она, как рассказывает Гоголь, взялась как-то показать дорогу кучеру Чичикова Селифану, но, не сумев отличить правую сторону дороги от левой ее стороны, запуталась и попала в неловкое положение. Надо признать, что наши критики из польских газет, несмотря на всю их амбицию, все же недалеко ушли от уровня понимания Пелагеи, дворовой «девчонки» из «Мертвых душ». Если помните…»[10], а далее следуют слова, приводимые в эпиграфе Платоновым: «Если вспомните, кучер Селифан счел нужным отчитать Пелагею за смешение правого с левым, сказав ей» «Эх ты, черноногая… не знаешь, где право, где лево».

 Эмоциональной мотивацией возникновения замысла «Черноногой девчонки» могло послужить обсуждение в Союзе писателей 13 июля 1936 г. рассказа «Среди животных и растений». Под звуки обвинений в политической беспечности, несориентированности Платонова, прозвучавших в унисон недавним авербаховским обвинениям в левацком нигилизме и правом кулацком уклоне писателя. Словно ударами хлыста задавалось художнику «надлежащее» направление, вероятно, в сходных координатах зародилась в свое время и хлесткая метафора о «дрессировщиках масс», прозвучавшая в повести «Впрок»[11].

Особенность данного включения сталинского текста обусловлена соотнесенностью с традицией гоголевской иронии, способной, по замечанию Василия Розанова, «заставить свертываться самый высокий энтузиазм»[12]. Реплика Сталина прямиком угодила в сети гоголевских аллюзий, изначально пронизывавших платоновское пространство как в виде развернутых метафор – например, «Мертвые души в советской бричке» («Фельетон о стервецах». 1921 г.), так и прямых характеристик, например, ненавистного ему города («Тамбов — гоголевская провинция»[13]).

Сталин то ли запамятовал соответствующие страницы из «Мертвых душ», то ли не уловил не столь уж глубоко скрытой гоголевской иронии: Пелагея не попадала «в неловкое положение», правильно показав дорогу. Мало того, Гоголь говорит, что без девчонки вообще было бы трудно разобраться в дорогах, которые «расползались во все стороны, как пойманные раки». Выведя с помощью жестов чичиковскую бричку на столбовой тракт дорогу, Пелагея удостоилась презрительно сказанным сквозь зубы: «Эх ты, черноногая».

Платонов, обыгрывает запутанное нагромождение жизненных и литературных ассоциаций, художественно декларируя собственную идейно-эстетическую концепцию, содержательно выраженную мыслью о подспудном, не сформулированном словами и теориями знании народом своего пути.

Сталин использует в своей речи литературное включение (искажая его до обратного смысла), которое призвано играть роль уничижительного для оппонентов сравнения; в свою очередь, Платонов, вводит в свое художественное пространство политическую цитату, которая содержательно, через текст рассказа, корреспондируется с изначальным гоголевским смыслом; возникает эффект обратного сравнения.

 Рассказ не окончен. Наброски к нему ориентировочно можно отнести к концу 1936 — началу 1937 года. Поскольку с такой степенью иронии в адрес Сталина он не мог появиться в печати, вероятно, для Платонова это был некий творческий экзерсис, изначально не рассчитанный на публикацию. Тем не менее, эта яркая страница творческого наследия художника расширяет наши представления о глубине и многогранности платоновского таланта.

В 1936 г. ведется активная работа над романом «Счастливая Москва» (первые наброски относятся к 1933 г.). Роман так и останется неоконченным, хотя в недалеком будущем даст жизнь целому ряду рассказов.

В 1937 г. была опубликована книга рассказов «Река Потудань». В нее вошли наиболее востребованные читателем рассказы «Фро», «Июльская гроза», «В прекрасном и яростном мире». В стране царил страх перед арестами и репрессиями, чувственные и многозначно-символические рассказы Платонова не могли остаться незамеченными официозными критиками. А.Гурвич в статье «Андрей Платонов» («Красная новь», 1937, № 10) предложил монографическое исследование творчества Платонова 20-30-х годов. Статья носила разоблачающий характер, хотя именно здесь была предпринята первая попытка проследить эволюцию писателя и выявить основы его художественной системы.

В 1937 г. Платонов работает над романом «Путешествие из Ленинграда в Москву в 1937 году». Писатель предварительно проделал этот путь на попутном транспорте по маршруту Радищева («Путешествие из Петербурга в Москву») и Пушкина («Путешествие из Москвы в Петербург»).

Работу прервал арест сына, 15-летнего Платона. Школьнику вменялась 58-я, «политическая» статья. В застенках он заразился туберкулезом. И лишь в 1941 г. уже смертельно больного юношу при активном содействии М.Шолохова выпустили из тюрьмы. В 1943 г. он умер.

В 1938 г. вместо задуманного романа были созданы книги статей «Размышления читателя» и «Николай Островский». В свет они не вышли.

В 1938 - 1939 гг. создается пьеса “Голос Отца (Молчание)” (Опубликована в 1995 г.). Это произведение дает представление о своеобразии религиозных взглядов Андрея Платонова, и, в частности, на Воскресение.

Платонов исходит из осознания единства мира жывых с миром мертвых. Однако у него живые герои не демонстрируют ощущение Абсолюта, через которого они объединяются с умершими родственниками. Связь осознается материалистически - мертвые существуют в памяти живых, что является условием последующего воскрешения, путем применения научных технологий далекого будущего.

Т. о., из чудесного акта, имеющим главным прообразом Воскресение Христово, Воскресение у Платонова превращается в технологический процесс - в духе “Общего дела” Николая Федорова.

С 1938 г. началось сотрудничество Платонова с издательством детской литературы. В 1939 г. здесь выходит книга «Июльская гроза». Для этого же издательства в 1939-1941 гг. написаны сценарии и пьесы «Добрый Тит», «Неродная дочь», «Избушка бабушки».

Рассказ «Московская скрипка» (1939г.) содержит некоторые сюжетные линии романа «Счастливая Москва». Исследователям еще предстоит выявить истинные причины дробления романного текста. На сегодняшний день существует единственное объяснение, данное Н. В. Корниенко: из-за невозможности публикации романа Платонов шел на компромиссное решение. В таком случае рассказ не несет в себе самостоятельного замысла и его нужно воспринимать лишь как романный сколок.

История текста «Московской скрипки», восходящая к «Счастливой Москве», дает представление о направления движения платоновского текста в целом. Рассказ обозначил эстетический вектор, восходящий к исканиям русской литературы начала века.

Так, в тексте романа «Счастливая Москва» можно выявить так называемые «дионисийские» и «аполлонические» мотивы, художественно воплощающие идеи статьи Ф. Ницше «Рождение трагедии из духа музыки». Развернутые Вяч. Ивановым, положения этой статьи стали вдохновляющими для ранних символистов. Не откликнувшийся на них в раннем творчестве, Платонов обратился к ним во второй половине 30-х годов, на волне нового интереса к Ницше.

Роман «Счастливая Москва» в этом художественном ключе представляется гигантской лабораторией, где художник продолжает наблюдать столкновение двух поэтических начал – стихийного, пьянящего, экзальтированного и лишенного рефлексии дионисизма и гармоничного, рационального аполлонизма. В «Московской скрипке» пропорциональное соотношение этих начал изменено. Дионисийское начало, главной носительницей которого являлась Москва Честнова (в рассказе – Лида Осипова) отошло на второй план, и развернут образ Сарториуса (Семена Вещего), в данном поэтическом контексте являющимся аполлоническим антиподом главной героини.

В интерпретации сверхчеловека периода «Счастливой Москвы» Платонов был близок Вячеслава Иванову, видя в нем неиндивидуальное начало. Однако этическая сущность ницшеанского сверхчеловека вызвала к жизни своеобразную пародию на него – образ Москвы Честновой. В самом имени героини – Москва Честнова — заложена принципиальная обобщенность, надындивидуальность; деятельность ее столь же всеохватывающа – от воздушных просторов до метростроевского подземелья; любовь ее одаривает поочередно всех мужчин романного действия.

В рамках данной эстетической парадигмы Москве Честновой противопоставлен главный герой рассказа «Григорий Хромов», дискуссионность образа которого обозначена в подзаголовке — «великий человек».

 Для Вячеслава Иванова принципиально невозможно было представить сверхчеловека «рядовым», обычным индивидом. Платонов же называет «великим» колхозника Григория, который главное свое предназначение видит в благоустройстве своей деревни и делает для этого совершенно конкретные шаги – чинит колодец, строит школу и т. д. Григорий Хромов представляет центростремительное, консервативное начало в противоположность носителям начала центробежного. Соотнесенность с образами «Счастливой Москвы» проецируется через постоянные сопоставления Григория Хромова с его ровесниками, теми, «кто хотел быть летчиком, кто моряком, кто писателем, кто артистом, кто думал о музыкальной части»[14]. В рассказе пародийным «дионисийским» образом является деревенский пьяница, после каждого запоя от тоски душевной постоянно рвущийся «во вселенную». Сиротству, неукорененности героев «Счастливой Москвы», Григорий противопоставлен своими крепкими родовыми связями. Мать, родная деревня, односельчане, являются главными ценностными ориентирами, смыслом и целью всех его помыслов.

До начала войны А. Платонов еще успел заключить договор с издательством на сборник «Течение времени», куда, судя по заглавию, должен был войти одноименный рассказ, подготовленный в 1935 г. Для журнала «Красная новь», но так в нем и не напечатанном. Война помешала выйти сборнику. А рассказ «Течение времени» с необычным сюжетом о женщине из бедной грузинской семьи оставался неизданным до 1995 г.

После непродолжительной эвакуации в начале 1942 г. А.Платонов отправляется на фронт. С октября 1942 г. и до конца войны был фронтовым корреспондентом газеты «Красная звезда».

Во время войны вышло четыре книги Платонова: «Одухотворенные люди» (1942 г.), «Рассказы о родине» (1943 г.), «Броня» (1943 г.), «В сторону заката солнца» (1945 г.).

Уже во время войны обозначилось начало нового критического «похода» против писателя: в 1943 г. не прошел цензуру сборник «О живых и мертвых»; с этого же времени начались дискуссии вокруг сборника «В сторону заката солнца», понесшего в результате большие потери: из 18-ти подготовленных рассказов вышли в свет лишь десять. От писателя треюовались эпизоды о ратных подвигах советских воинов. Платонова же не устраивает чисто событийная канва изображения. Попытки же дать картину духовной жизни солдата - не встретили понимания.

В 1946 г. писателю из издательства возвращается сборник рассказов «Вся жизнь».

Основной пафос критиков в адрес военных рассказов Платонова направлен против трактовки им категории зла. Несмотря на ненависть к врагу и трепетному отношению к памяти о войне («затанцуют, затопчут память о войне»), для Платонова война и в самом деле была лишь обнаружением мирового зла.

Особенно неистовой была критика в адрес рассказа «Семья Иванова» (впоследствии — «Возвращение»). Объемность в понимании проявлений зла диктовала замысел писателя, который он растолковывал следующим образом: «Героическое сердце солдата Иванова, испытавшего великую войну, переживает дополнительное воспитание в тылу, воспитание трудное, жестокое, но благотворное»[15].

 Нельзя сказать, что логика воплощения замысла критиками упрощалась или недооценивалась. «Рассказ этот, сильно и талантливо написанный, несмотря на так называемый «благополучный конец», производит крайне пессимистическое впечатление, организует сознание читателя не в том направлении, на которое, видимо, рассчитывал автор. По сути дела, это – рассказ о крахе и развале семьи фронтовика с явно выраженной идеей о «неодолимости» «враждебных сил» мира, разделяющих людей, несмотря на их любовь», — писал рецензент С. Субоцкий в феврале 1946 г.

Дабы сместить акцент в сторону «одоления враждебных сил мира», Платонов заменил название «Семья Иванова», несущие в себе типизирующий фактор из-за употребления самой распространенной русской фамилии, на позитивное и жизнеутверждающее «Возвращение».

После войны писателя почти не печатают. В основном это детские издания. При содействии М. Шолохова были изданы книги сказок «Финист – Ясный Сокол» (1947 г.), «Башкирские народные сказки» (1947 г.) и «Волшебное кольцо» (1949 г.).

После рождения в 1944 г. дочери Марии художник во многом ориентировался на своего нового читателя. По воспоминаниям Марии Андреевны (при встрече с автором в 1999 г.), уже прикованный к постели смертельной болезнью, в залитой хлоркой комнате писатель рассказывал сказки ей, пятилетней девочке, сидящей в дверях комнаты – близко подходить к отцу ей запрещали. Возможно, среди них оказались сказки «Неизвестный цветок» и «Уля» (при жизни не были опубликованы). Андрей Платонович торопился поведать дочери то необходимое знание о мире, которое вынес из своей нелегкой жизни.

В сказке-были «Неизвестный цветок» варьируется евангельская притча о Сеятеле. Вопреки невзгодам, а во многом, именно благодаря им, между камнем и глиной, в самой неплодородной почве вырастает прекрасный цветок. «Отчего ты на других непохожий» … — Оттого, что мне трудно, — ответил цветок». Когда на следующее лето на возделанной людьми земле вырастают дети цветка-труженика, они становятся «немного хуже». В этом иносказании звучит потрясающей силы анализ природы собственного таланта – именно в борьбе с цензурой, под градом камней недоброжелательной критики и в условиях невероятно трудного быта и нищеты могли рождаться невероятной силы, филигранно отточенные художественные шедевры Платонова.

В то же время подобную жизнь писатель не мог считать нормальной – она уродлива, и он это честно отражал, но она уродовала и его. Об этом еще одна поразительная по силе сказка – «Уля». За способность прозревать суть вещей героиня платит огромную цену – это еще одно иносказание о сути таланта Платонова («я негармоничен и уродлив» — говорил он о себе).

Подобную особенность тонко подметил православный литературовед М. М. Дунаев: «Мир Платонова полон двойственно осмысляемых стремлений – и трагичен»[16].

Последние месяцы своей жизни Платонов работал над пьесой-мистерией «Ноев ковчег» («Каиново отродье»). Пьеса имеет ярко выраженный антиимпериалистический и конкретно — антиамериканский пафос. Произведение осталось неоконченным.

Андрей Платонович умер от туберкулеза на пятьдесят втором году жизни. Его могила находится на армянском кладбище в Москве.

В 60-е годы значительно расширился круг печатаемых произведений художника, но самые заметные его вещи увидели свет лишь в конце 80-х –начале 90-х годов.

 Творчество Платонова чрезвычайно многогранно, течение времени открывает всё новые и новые его глубины и никакая статья не в состоянии поставить точку в его биографии... Сопоставим с масштабом Платоновского таланта лишь трагизм мученической судьбы, которую мы также еще не знаем до конца. Поэтому остережемся скоропалительных выводов и суждений – оставим это будущим поколениям.

 

А. ПЛАТОНОВ

Григорий Хромов (Великий человек)

 (ИРЛИ, Ф.780. Ед. хр. 74, машинопись с авторской правкой.)

 

 Поля опустели, стало скучно и хорошо в деревне; земля уморилась за лето рожать, а люди уморились работать. Земля лежала худая, она засыпала на отдых до будущей весны; солнце смеркалось над деревней и поля уходили в сумерки осени, в темноту зимы.

Люди отдохнули в своих избах, поспали, покушали и ушли из деревни в ближний город — один взял топор и пилу и пошел плотничать на постройки, другой отправился с пустыми руками, но он там найдет себе занятие — может быть землю будет копать, может быть станет подручным слесаря, работы много на свете, что-нибудь и ему достанется. Иные же, более молодые и рассудительные или одушевленные мечтой о знании, отправились учиться: кто хотел быть летчиком, кто моряком, кто писателем, кто артистом, кто думал о музыкальной части. И все они ушли, и каждый из них найдет, конечно, себе <любимую> судьбу, которую пожелает и которую способен исполнить.

И когда все эти люди ушли, то в деревне Минушкино, или в колхозе имени 8-го марта, что одно и то же, осталось в сиротстве двенадцать дворов, девятнадцать женщин, считая со старухами, и сорок человек малолетних детей, считая со стариками, которых было семь душ. Кроме них в Минушкине порешили зимовать еще два человека: бригадир конного двора — колхозный конюх Василий Ефремович Анцыполов и подросток Григорий Хромов, семнадцати лет, что жил с матерью-вдовой, сын давно умершего крестьянина, знавшего плотничье дело.

Как только все главные работящие крестьяне оставили деревню и колхоз осиротел без них до весны, до нового тепла, так Анцыполов, Василий Ефремович, обленился и вовсе перестал работать, потому что он почувствовал теперь себя самым главным, самым сознательным и единственным мужиком во всей деревне, почти что начальником, а все остальные люди в деревне были либо малолетние, либо маломощные, либо малодушные, и он их не считал за настоящее сельское население.

Однако, хотя Василий Ефремович чувствовал себя гордо и важно, ему было скучно существовать одному, непрерывно сознавая свое положение выше всех. Даже выпить вина ему не с кем стало теперь, и он пил его в конюшне, в компании лошадей. Для этого Василий Ефремович выводил всех четырех лошадей из стойл на середину сарая и ставил их всех лицами к себе, а сам садился на охапку сена и начинал угощаться в окружении лошадей. Лошади умно и зорко смотрели на человека, размышляя о нем, а может быть недоумевая, почему они должны его слушаться и бояться. Василий же Ефремович наливал себе стакан вина и, обращаясь к кобыле Зорьке, строго наблюдавшей за ним, произносил:

-Зорька! За твое здоровье, против поноса, каким ты болела в бабье лето, — аминь, ура!

Затем Василий Ефремович выпивал по очереди, с провозглашением заздравных речей, за мерина Сончика, за кобылу Голубку, за второго мерина Отсталого и под конец за самого себя:

-Да здравствую я! — кричал Василий Ефремович, и лошади вздрагивали от этого звука, отходили прочь от человека и ржали издали на него.

Но Василий Ефремович еще несколько раз приветствовал сам себя и наконец покрывал свои громкие речи могучим ура — в честь самого себя и заодно всего человечества, которое он начинал немного признавать, подобрев от вина. На закуску Василий Ефремович денег не тратил и заедал вино какими-либо крошками или остатками пищи, застрявшими у него в бороде после вчерашнего ужина, или брал одно-два овсяных зерна из кормушек лошадей, и этого ему было достаточно. Сколько раз бывший председатель колхоза Самсонов приказывал ему: «Василий Ефремович, организуй ты свою бороду, что ты целую тайгу носишь на милом лице!» Но Василий Ефремович не подчинился председателю: «А что мне с пустошью на лице по миру ходить! — говорил он в ответ. — Какое такое добро заведется или родится на пустоши! Это пустой человек живет весь оскобленый — у него силы жизни нету, а я человек густой, из меня как из чернозема гуща наружу прет!»

Отведав вина в компании лошадей, Василий Ефремович начинал бродить из избы в избу — по всем знакомым, и говорил людям, что он пришел к ним прощаться, так как нынче же он уходит из деревни навеки во всю вселенную.

-А чего ж, ступай — твоя воля, — говорили ему крестьянские старики. — Нам ты в колхозе не нужен, может там во вселенной будешь как раз!

Василий Ефремович выходил из очередной избы и шумел встречному человеку:

-Я во вселенную пошел!

-Игде она, — спрашивал его встречный прохожий старик, поспешал, сколь возможно, в кооператив за постным маслом.

-Там! — говорил Василий Ефремович, указывая на весь серый свет вселенной.

Старик глядел на этот свет и думал или вспоминал что-нибудь про другие места, про всю землю, где он бывал когда-то: «когда это было, — думал старик: — забыл, видно; ну и пусть, что забыл».

А вокруг была тишина осени, тишина земли, отрожавшейся за лето, покой мира, кормящего всех людей. Листва на мелком лесе, растущем у околицы деревни, уже вся опала и она теперь не застила чистого сумрачного пространства, безмолвного, но почти поющего и призывающего уйти и не вернуться.

-Вперед — во всю вселенную! — восклицал Василий Ефремович, и шел домой, чтобы собраться в вечный путь.

Дома его ждала жена. Сначала она слушала Василия Ефремовича и собирала ему все пожитки во вселенную, а затем разувала, раздевала его и укладывала спать спозаранку. Василий Ефремович засыпал, давая себе небольшую отсрочку, чтобы затем, в скорости же, направиться во вселенную, но, проснувшись, он думал и говорил вслух:

-Я подлец, и это правильно и главное точно: я подлец! — и уходил снова к лошадям — пить вино и беседовать с ними.

Однако, Василий Ефремович был, как видно, умен. И по уму своему он решил однажды — не итти домой с конного двора. Он попрощался с лошадьми, поцеловал их, сказал им печальные, окончательные речи и пошел в пространство, в тихое русское поле, где все цветы и растения уже отжили свой летний солнечный век.

- А мой век еще цел, он остался полностью: ого-го! — со счастьем освобождения размышлял Василий Ефремович, уходя в смутный, рано вечереющий свет поздней осени.

Пройдя немного времени вперед, Василий Ефремович утомился и лег для отдыха у плетня усадьбы колхозницы Паршиной; за этим плетнем уже начиналось пустое место всего мира, открытое до самого неба и увлекающее в даль. Туда и решил направиться Василий Ефремович; теперь ему уже до всего было близко и он подумал, что можно не спешить. «Отдохну и тронусь!» — сделал Василий Ефремович свое мысленное заключение, и уснул.

Проходя вечером мимо спящего пожилого человека, который мог остыть за ночь и скончаться в одиночестве, Григорий Хромов побудил Василия Ефремовича, но тот не пожелал идти ко двору, наоборот — велел Хромову итти и заниматься полезным делом, поскольку тут его дело бесполезное. Тогда Хромов натужился и поднял Василия Ефремовича к себе на руки, как мог, Василий Ефремович на вес был не тяжелый; он лишь казался тяжелым от большой бороды и шумного характера.

- Пойдем, — сказал Хромов, — а то ты, знаешь что, простудишься и умрешь, ночи нынче длинные, и будешь потом на том свете как старухи обещают.

-На том свете! — обрадовался Василий Ефремович незнакомому месту. — А это еще лучше — неси меня туда!

Но Григорий приволок его домой, к жене, и та уже сама велела жить Василию Ефремовичу здесь, а не во вселенной и не на том свете.

На другое утро Василий Ефремович заинтересовался Григорием Хромовым — он всем интересовался, что не относилось к его обязанностям конюха, — и отыскал молодого колхозника, когда Хромов менял обветшалые венцы в срубе колхозного колодца.

-Ты это что же! — сказал конюх. — Ты что же никуда не ушел до весны, как прочие умные?

Григорий перестал тесать дерево и подумал. Осенний чистый день стоял над мирными избами колхоза, над умолкшим, остывшим перелеском и над родным полем, отдавшим всю свою силу людям и теперь дремлющем в покое. Снега еще не было и холода не пришли; с утра до вечера небо было сумеречным, но этого кроткого света было достаточно для жизни и работы.

В кузнечном сарае горел огонь в горне; там работал старик-кузнец с подручной девушкой, справляя весь железный инвентарь, изношенный за лето, к будущему севу. Невестка кузнеца, не ожидая зимнего пути, без спеха повезла на телеге навоз на колхозный огород. Мерин Отсталый поглядел в сторону Василия Ефремовича и повез телегу с навозом дальше. Счетовод Груня шла с большой счетной книгой в общественный амбар, считая в уме, что кому положено получить, что кто переполучил, а что кто недополучил, и какие фонды уже засыпаны, а какие неготовы или неправильно назначены.

- Я привык жить в колхозе и по матери боюсь соскучиться, — произнес Хромов в ответ Василию Ефремовичу, и застеснялся чего-то.

 Конюх осудил подростка:

- Соскучиться боишься! Так скука же, либо тоска и прочее — это упадовничевство! Ты против закона, значит: ага, твоя фигура нам понятна!

- Нет, дядя Вася, у меня мать хворая... Боюсь — я уйду, а она помрет одна без меня...

- Врешь! Кругом колхоз, свои люди, они не дали бы ей помереть!.. А так что же получается — нам великие люди нужны, а ты мелким хочешь прожить, чтоб и могилы твоей никто не нашел! Как тебя назвать — в стороне от схватки, что ль?..

Хромов опять начал тесать бревнышко для колодезного венца.

- Я, дядя Вася, великим человеком не буду, я не умею...

- Врешь! — отвергнул эти слова конюх. — Ты сколько классов кончил?

-Семилетку в Шаталовке, — сказал Хромов. — Все семь классов кончил прошедшей весной.

- Ну вот! Тебе самый раз теперь учиться выше, чтоб познать все темные тайны и совершить подвиг во вселенной!.. Сколько наших ребят вон уехали — теперь, гляди, пройдет год, полтора, два, и они будут каждый на великом деле, на глазах всего человечества — кто летчик, кто артист, кто по науке, кто по прочей высшей части!.. А ты кто будешь? Замрешь здесь как черенок в плетне! Кто про тебя сказку расскажет, либо песню над гробом споет?

- Никто, — сказал Хромов. — Мне не надо сказки.

- Не надо? А это опять твое упадовничевство в тебе говорит... Ты вспомни наших ребят — возьми хоть Гараську, хоть Мишку, да того же и Пашку можно! Сколь они старше тебя? — да чуть-чуть, а, глянь, в каких высших училищах учатся: вот-вот в величайшие люди выйдут! Да оно им вполне прилично и к лицу очутиться у власти на вышке: у них у каждого грудь раза в два поболе твоей развернулась — на таких грудях сколько медалей с заслугами можно увесить. Красиво будет!

Григорий Хромов молчал и работал топором.

Василий Ефремович соскучился быть с ним и отошел от него.

- Не хочешь, значит, использовать всех прав нашего государства и Конституции, ну погибай как мошкара в чужой ухе! — сказал на прощанье сердитый конюх.

Хромов поглядел ему во след:

-А ты сам-то чего, дядя Вася, не подашься от нас никуда?

Василий Ефремович остановился.

- Так у меня же фантазия есть, дурак человек! Где меня нету, там я легко представляю, что там я есть! Я все могу, только не хочу пока что... Пусть все выяснится и утрамбуется на свете, тогда я и нагряну лично. А ты-то что?

- Я в колхозе состою, — ответил Хромов. — Яза себя и за мать работаю.

- Только что! — усмехнулся конюх.

- И я для всех работаю, — робко добавил Хромов.

- Старайся! — насмеялся Василий Ефремович. — Какая твоя работа! Ты от этой работы только сам с матерью кормишься... А для народа ты никто — народ тебя сроду не почувствует: был ты или нет...

Хромову стало грустно; он оглядел свою деревню: в ней жил его народ, но неужели Хромов не нужен здесь никому — живет он или умер, а тот, кто играет на музыке где-то вдалеке или управляет машинами, тот народу нужнее и дороже его?

Григорий не знал, как правильно надо думать об этом, и он начал достраивать колодезный сруб.

К вечеру он закончил работу, собрал инструмент и поспешил к матери. Мать Григория, хоть и была слабой от возраста и давней болезни, но днем никогда не прикладывалась к постели для отдыха, и с утра до ночи работала — то по колхозному делу, то по домашней нужде. Когда сын жалел свою мать и просил ее прилечь отдохнуть, она нипочем не хотела и отказывалась.

- Что ты, Гриша! А ночь куда девать?.. Кто ж нас должен хлебом кормить и в одежу одевать и керосином светить! На каждую душу ишь сколь добра всякого нужно, чтоб она жила, а добро-то ведь сработать надобно... Если б днем ложиться, да ночью спать, да поутру чесаться, — да не редкий кто, а каждый бы так, — весь народ с недостатков ослабел бы и помер...

- А ведь ты больная, мама. Тебе можно отдыхать больше...

- Я больная да терпеливая и к жизни привычная. И что ж что больная! — все равно ведь и обедаю и ужинаю и одежу на себя трачу, и мало ль чего... Чем мне в мыслях жить, когда я бы только от людей брала, а им ничего не давала?..

И сын не мог ей ничего ответить.

В нынешнюю осень Хромова-мать ходила председателем колхоза, как знающая старая крестьянка. Она было хотела отказаться от такой чести и обязанности, но общество не уважило ее просьбу.

- Ты мать Мавра Гавриловна хоть и хворая женщина, — сказали ей старики, — и тебе бы пора облегчение позволить, да кто ж тебя удержит, когда ты сама себе покоя не хочешь дать! Ты, гляди, на всякую черную работу с охотой идешь, откуда и мужик норовит в бок уйти. Нужен навоз — ты к навозу любезна, нужно картошку перебрать — ты самой пылью дышишь и кашляешь потом по всей ночи с мокротой. Аль мы не знаем тебя! Была ты на черном деле хороша, ступай ныне на белое, на чистое. Душа в тебе есть, голова хоть и бабья, да не дурная, колхоз наш не слишком хлопотлив да велик, а можно сказать — мал, хоть лодыря в нем есть много — порядочно... Чего тебе! Живи полной властью...

И с недавней поры Мавра Гавриловна стала жить полной заботой о всем колхозе. Раньше, когда Мавра Гавриловна не ходила еще в председателях, она только вздыхала, когда видела непорядки в общем деревенском хозяйстве, но превозмочь их не могла. Теперь она вздыхать перестала, потому что не о чем было горевать, когда власть была в ее руках, и можно стало превозмочь всякий ущерб или недостаток и всякое беспутное злодейство в хозяйстве. Если даже и нельзя сразу все сделать по-доброму, то легче знать, что вина за это находится в тебе, потому что сама, значит, не умеешь совладать с другим нерадивым человеком, сама, значит, негодная, чем видеть эту вину в неподвластных лодырях и праздных гуляках; страшно только то зло, до которого руками нельзя добраться, а когда можно, то чувствуешь себя заранее хорошо, если зло даже и существует пока. Поэтому Мавра Гавриловна почувствовала теперь облегчение, и болезнь ее от улучшения настроения ослабела или забылась.

Она по-прежнему вела домашнее хозяйство в избе и стряпала обед к приходу сына с работы. Делов у нее не стало больше от должности председателя, потому что она с малолетства привыкла к заботе, а что эта забота теперь большая стала, то иная маленькая единоличная нужда, либо нехватка, сушила кости, бывало, злее всякой большой общественной заботы.

Нынче тоже, как вернулся Григорий с колодезной работы, так мать собрала ему сейчас же на стол, а сама не стала есть, она пообещала покушать после.

- Ефремыч-то опять гуляет? — спросила мать у сына.

- Опять, — сказал сын.

- До весны стерпим его, — решила мать. — На амбаре накат будем менять, некому тяжести поднять — Ефремыча тогда пошлю... А у тетки Аксюши-то третья дочка, Фроська, животом лежит мучается, слыхал иль нет?

- Нет, — ответил Григорий. — Я тетку Аксюшу не видел.

- Ведь это что ж творится! — удивилась мать. — Две девочки летось померли, теперь третья вслед им хворает... Уж не вода ли у нас дурная?

- Вода, — решил сын. — Не вода, а люди... Каждый своим ведром в колхозном колодце воду достает, а дальние проезжают — те конным ведром черпают, а в нашем колхозе дети оттого помирают... Зараза в воду попадает!

Мавра Гавриловна замерла вся от горя.

- Вот кручина-то! Как же нам быть-то, да разве отучишь, упросишь кого, чтоб со своим ведром не ходил по воду, — всякий тебе отрежет, что его ведро и луженое и чиненое и чище всех, а наше грязное...

- Не отучишь! — согласился Григорий.

Весь вечер он сидел по своему обычаю с книжкой возле лампы и читал, но сам думал о колодце. В учебнике по физике он рассмотрел рисунок деревянного ворота и сообразил, как его надо сделать.

На другой день с утра Григорий начал делать ворот для колодца и к вечеру установил его над срубом, а затем взял цепь и один конец ее укрепил в круглом теле ворота, а другой приклепал к дужке общественной бадьи. Верхнюю дневную поверхность сруба он накрыл деревянной крышкой на петлях.

Когда Григорий уже убирал стружки и мусор от сруба, к нему подошел Василий Ефремович и осмотрел новое деревянное устройство.

- Так лучше будет, дядя Вася, — сказал Хромов. — Вода чище станет, а то у детей животы болеют и они помирают.

-Эк тебе забота: дети помирают! — выразился Василий Ефремович. — А то детей у нас дюже мало! Одни помрут, вторые на смену явятся — ишь ты, чем государство наше испугал... Нас ничем не напугаешь — девки у нас красные, парни геройские: они тебе сколько хочешь народа вперед, в запас нарожают! Да и зачем тому родиться, кто помирает скоро: пускай помирает, его чистой водой от смерти не сбережешь, а и выживет, так все одно он квелый, маломощный будет, — нам таких граждан не нужно! Нам такие нужны, чтоб навозную жижку пили — и серчали как звери от лишнего здоровья... А это что — вся твоя тут цивилизация: это безвозмездное дело!

 Григорий нахмурился и поглядел на всего Василия Ефремовича.

- Тебе хорошо говорить, ты век свой прожил, а людям неохота помирать в детстве и матерям их неохота хоронить.

- Это-то хоть так, — поразмыслил конюх. — Я о пользе дела тебе говорил: кто нам нужен, а кто нет.

- А я не о пользе, — сумрачно произнес Григорий Хромов. — Я о жизни, чтоб люди не помирали зря...

- Ну хлопочи, хлопочи, — согласился Василий Ефремович, — мне какое дело, мое дело в дальней стороне... А твое дело тоже не здесь — твое дело славу заслужить и высший почет, чтоб вся вселенная картуз сняла перед тобой — вот какое твое дело! А ты тут древесину тешешь, чтоб твоя мамаша, председательница, спасибо тебе сказала. Телок ты дурной: вырос давно, а мать все тебе начальство! Рванись вперед во всю прелесть жизни!..

Конюх зарычал от исступленного воображения всей прелести жизни и пошел куда-то за околицу, а Григорий озадачился от его речи.

Вечером Григорий долго читал старую книгу о дальних перелетах и об автомобилях, которые ехали по Москве, убранные живыми розами. Он склонил голову на стол и задремал. И ему представилось, что он видит автомобиль с плошками роз, поставленными на подножки, видит людей в этом автомобиле, но не может никак разглядеть и узнать их в лицо, а когда узнал, то закричал от радости и заплакал: в машине сидели как герои Гараська и Мишка из ихней деревни; «мама, — сказал он матери, — я видел теперь всю славу и силу, они к Сталину в гости поехали, — я тоже хочу к нему», — но мать ответила ему тихо: «не шуми, когда он соскучится по тебе, тогда и позовет, а сейчас — нечего».

Григорий очнулся. Лицо его было покрыто слезами и сердце дрожало от предчувствия счастья, но в избе было спокойно и неизменно, как было всегда с самого детства; горела лампа на деревянном, выскобленном столе, поскрипывал старый железный флюгер-петух на дымовой трубе над крышей, обеспокоенный полночным ненастным ветром, и мать спала на печи, она не обещала и не говорила сыну ничего. И Григорию стало вдруг стыдно своего желания счастья и славы, приснившегося ему во сне, и жалко самого себя, не заслужившего еще ни славы, ни чести.

Наутро пал первый снег. Григорий запряг в роспуски Сончика и Зорьку и поехал в лесничество, чтобы начать вывозку полагавшегося деревне Минушкино леса, заготовленного еще до полой воды. Добрые лошади теряли в теле по невнимательному уходу за ними Василия Ефремовича, но бежали скоро и покорно, давно втянувшись в крестьянский труд.

За околицей шли дети и подростки, играя меж собой в снежки. Они шли с книгами, тетрадями и пеналами, неся их в сумках через плечо или подмышкой и спешили в школу-семилетку, что была в деревне Шаталовке в четырех километрах отсюда. Шаталовскую же школу окончил весной и сам Григорий Хромов. Все учащиеся дети каждый день ходили из Минушкино в Шаталовку, а потом оттуда обратно домой. В теплое время это было терпимо, но зимой и в непогоду минушкинские дети студились и уставали, а родители беспокоились о них. Человек пять детей по слабости здоровья и вовсе не ходили в школу. Но что было делать — Минушкино деревня малая и учеников в ней немного; район обещал начать строить школу, но не в самые ближние годы, а в прочее будущее время, когда население в Минушкине подоспеет и со средствами в районе будет свободнее.

Григорий усадил всех детей на роспуски и подвез их до Шаталовки, а потом повернул в лесничество.

На обратном пути Григорий раздумался; лошади шли шагом в тишине зимнего поля, роспуски смирно поскрипывали под тяжестью двух больших хлыстов; близ дороги рос кустарник: маленькие сосны и ели стояли запушенные по-верху снегом, как милые дети в стариковских шапках, дети, которые смеются, зажмурившись, и смотрят на всех, улыбаясь полуоткрытыми глазами, полными спокойного ума.

Григорий сидел на длинных хлыстах, пружинящих от движения роспусков, и шевелил ногами по снегу, обрушенному передними полозами роспусков.

- На амбаре накат еще постоит, — решил Григорий вслух, потому что все равно никого не было в зимнем спящем поле. — Накат не рухнет. Я школу буду строить с библиотекой — сложу за зиму большую избу, пусть хотя бы четырехлетка у нас будет и библиотека — книг на тысячу. А то вырастет у нас из детей бессмысленный народ, а пожилые подуреют без чтения, иль жить соскучатся: Василий Ефремович вон совсем одурел... В лесничестве нам полагается еще хлыстов шестьдесят получить, попросим — прибавят: управимся... Ишь ты, ишь ты, — Зорька! Что ты делаешь, вредная какая! — и Григорий шлепнул вожжой по крупному туловищу Зорьки.

Мерин Сончик, как более работящая и тягущая лошадь, без понукания перешел на мелкую упористую рысь, но Зорьке это не понравилось и она, идя в пристяжке, норовила укусить Сончика в морду, чтобы он опять пошел шагом и не заставлял Зорьку бежать: она уже утомилась.

Вскоре открылось Минушкино, оно лежало в отлогой впадине земли; небольшое семейство изб прильнуло к сохраняющей их земле; из нее, из ее веществ и растений они созданы и тут живут. Посреди деревни на улице белела свежая древесина колодезного сруба и ворота, и одна женщина вращала ворот за рукоятку, подымая бадью с водой, что обрадовало Григория. «Пусть пьют чистое», — подумал он.

Дома он сказал матери о своем желании построить за зиму большую избу под школу и библиотеку и попросил у нее разрешения на работу.

Мавра Гавриловна подумала:

- Сложить избу ты сложишь, руки у тебя усердные — по рукам ты весь в отца — сердце у тебя тоже чистое и нужда у нас в той избе первая. Наш колхоз без школы как без души живет, да и пожилому народу надо занятие дать для ума, пусть будет библиотека для чтения... Ну, избу ты сложишь, а дальше что, голова ты беззаботная?

- А чего дальше? — не понял Григорий. — Дальше наука начнется и чтение.

- Наука! — сказала мать-председательница с раздражением. — А учительница нужна, а инвентарь, а прочее что! Денег-то сколько от трудодней надо вычесть: хорошо ли будет-то?

-Нет, это плохо будет, — опечалился было Григорий. — А я тогда в город плотничать уйду, и буду все деньги присылать на учительницу и на керосин в школу...

Мать удивилась на своего сына и обрадовалась ему, но сказала иное:

- Да что ты, Гриша! И там люди не даром живут — хватит ли тебе самому-то прокормиться! А я-то кто же тебе? — я захвораю и помру тут без тебя, — иль уж учительница в школе дороже матери тебе стала? Приедет, гляди-ко, козявка какая безродная, а сын на нее в городе работай!.. Нет уж, моя тут власть — не твоя!

Но дума о будущей тесовой школе-библиотеке, построенной его руками, уже согревала сердце Григория и делала жизнь его влекущей и милой, без этой думы ему стало бы теперь так грустно зимовать в деревне, что он бы ушел отсюда или заплакал.

- Мама, я пристройку там сделаю...

- Это к чему ж еще силы-то лишние тратить?

- Там столярная мастерская будет. Я начну делать табуретки, столы и скамейки и продавать их в район. И ребят, какие станут в училище учиться, научу работать. Нас много будет работать, и денег много будет — мы карты всего мира купим, книги самые главные купим и учительнице будем жалованье платить...

- Ишь ты, ишь ты, разошелся! — заговорила мать. — Жалованье он будет платить!.. Уймись-ка!

Григория обидело это равнодушие и насмешка матери и он закричал на нее:

- Сама уймись!.. Люди летают, люди все книги знают, а я ничего и мне нельзя!..

Он не знал, что нужно еще сказать — так горе стеснило его мысль, и он вышел вон из избы, не зная, куда уйти. А мать умолкла и осталась одна.

Григорий направился за околицу. Кончался первый зимний день, серый вечер приблизился к деревне с лесной полночной стороны и в избах зажглись огни навстречу тьме. Григорий измерил шагами поляну у околицы и решил, что это место будет подходящим для постройки. Затем он пошел ко двору, чтобы взять лопату и расчистить снег на поляне.

В их избе мать тоже уже зажгла свет, у соседей за столом сидели дети с бабкой и ужинали, а старик-кузнец, наработавшись за день, лег наверно спать, не зажигая огня, — в его избе было темно. Все они жили здесь, добывали хлеб из земли и не мучились, что не умеют летать, — они зато умели пахать и радовались, что другие люди живут героями, возвышая их участь.

Григорий пожалел, что закричал на мать: она ведь тоже всю жизнь не имела того, о чем он жалел, но жила без озлобления. Он поглядел в окно родной избы; мать постелила уже полотенце на край стола, где всегда обедал и ужинал Григорий, а сама сидела у другого конца стола задумавшись. О чем думают матери? Умирая, они оставляют своих детей на земле одних. Как же они должны желать того, чтобы весь свет переменился к лучшему, чтобы дети их продолжали жить, оставшись сиротами, без страха, без гонения, без измождающего горя, а так же безопасно, как при матери...

Через несколько дней Григорий понял, как непосилен был труд, начатый им. Одному было несподручно — и хлысты возить из леса, и пилить их, и готовить, и класть в венцы. А затем нужно еще из кряжей поделать доски, связать рамы, съездить в район за гвоздями и стеклом и о прочем позаботиться. Но Григорий знал, что помочь ему некому и с терпением выносил свой неподъемный труд. «Переживу», думал он, «жалеть еще буду, что скоро построил; тогда запруду начну сыпать, пруд нам нужен: рыба — хорошая пища». Особенно неподъемно было укладывать в одни руки стенные бревна; однако, помучившись, Григорий устроил приспособление из веревки и деревянного блока и ему стало чуть-чуть легче.

Конюх Василий Ефремович исчез из колхоза, — думали, что невозвратно, но недели через две он возвратился, столь же неприкаянный, что и прежде. За это время Григорию пришлось в добавление к своей работе ухаживать также и за лошадьми, потому что их некому было поручить, — поэтому Григорий больше всех обрадовался возвращению Василия Ефремовича.

Конюх первым делом явился к Григорию на постройку.

- Новый мир, что ль, строишь опять? — заинтересовался Василий Ефремович.

- Нет, избу для школы, — сказал Григорий.

- Зря, — высказался Василий Ефремович. — В этой школе ты никакой карьере все равно не научишься...

Григорий промолчал; ему некогда было, он в это время хотел испытать, как он будет разделывать бревна на доски в одиночку; доски ему нужны были на подмости. Он влез на высокие козла, на которых лежало бревно, и заправил в бревно поперечную пилу; пилить надо было отвесно, вверх и вниз, но пилу заедало в древесном распиле, она играла и не шла в работу. Григорий спрыгнул на землю и пошел в овраг, а Василий Ефремович стоял в стороне и смотрел, что дальше будет. Григорий принес из оврага самородный камень пуда в два весом, затем обвязал его веревками и подвесил к нижней рукоятке пилы. Работа далее пошла правильно, но тяжело. Ведя пилу вверх, Григорий не только совершал распил, но и подымал камень, подвешенный снизу к пиле, вниз же пила шла под нажатием рук Григория и вывешивалась тяжестью камня, не позволявшего пиле играть и заедаться. Григорий работал в одной рубашке и без шапки, но ему было тепло в работе и пар шел от его рта и лица.

- Это сурьезно, — произнес Василий Ефремович в размышлении. Он и без наших масс управляется...

Он снял с себя полушубок, бросил его на бревна и подошел под козлы, где ходила пила. Уловив момент, Василий Ефремович приостановил пилу, снял тяжкий камень с нее и свергнул его на землю.

- Ты что там? — спросил его сверху Григорий.

- Обожди! — приказал Василий Ефремович. — Дай я возьмусь с тобой.

Григорий обождал работать и промолвил:

- К чему тебе браться, дядя Василий? Я один приноровлюсь и стерплю...

- Как так к чему! — осерчал Василий Ефремович. — А я кто такой — скотина, значит, по-твоему?

- Нет, — ответил Григорий, — какая ты скотина — скотина такая не бывает... Я про школу тебе говорю — зачем тебе браться за пилу: школа тебе не нужна и весь новый мир тоже никчему.

- Верно, — согласился дядя Василий. — Никчему. А я не из-за того, я не ради школы и не из прочего: я ради тебя — ты для меня теперь вроде осьмушки всей вселенной представился, потому что от тебя мне внутри хорошо стало! Но только непонятно, пользы я не вижу...

- Держи пилу крепче! — крикнул Григорий сверху.

И они вдвоем начали пилить бревно вдоль, во всю длину, дыша в два сердца в лад работе.

 

А. В. Грунтовский

«Сокровенный человек».

 

«Ты, Господи, изведый мя из чрева матери моея, и от небытия в бытие мя устроил!...»

«... И сидел три дни, ни ел, ни пил; во тьме сидя... никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно...»

«...Люди голодные, иного станут бить, а он и умрет, и без битья насилу человек дышит... И вербы, бедной, в кашу ущипать збродит — и за то палъкою по лбу: «не ходи, мужик, умри на работе». Шесть сот человек было всех так-то перестроил... Два у меня сына в тех умерли нуждах, не велики были, да однако, детки»

«Лежал у меня мертвый в тюрьме. И я, ночью встав, Бого помоля и его, мертвава, благословя, поцеловався с ним, опять лягу подле него спать. Товарищ мой миленький был. Слава Богу о сем! Ныне он, а завтре я так же умру...»

Это из «Жития» Авакума. Но так или почти так мог писать и Платонов.

«БИОГРАФАЯ № 1, КРАТКО ИЗЛАГАЕМАЯ. Жить начал в 1879 году 12 октября по ст. ст., 25 по н. ст. Живу до сих пор. Подумывал перестать жить. Кое-как удалось перетерпеть — и живу. Вырастая, стал грамотным, стал писать сказки. Печатали — писал и много. Перестали печатать — писать стало трудно. Всё.»

Это Степан Григорьевич Писахов. Не вспомнить ли «Историю села Горюхина» или иные места из Гоголя, или Щедрина? О, много чего можно вспомнить...

Язык Платонова — это первое, что запоминаешь при столкновении с его прозой. Вроде бы всё это где-то было и есть. И так, как будто бы и говорит истинный русский народ. Ни один оборот неожиданной платоновской речи нельзя назвать неудачным неологизмом. Но всё же — нет в реальности такого уезда, где говорили бы на таком диалекте. Фольклоризм. Может, в Беловодии или Китеже так говорят и мыслят? Словом, «своё направление». Неспроста, неспроста вылепился такой словесный сосуд. Для чего же?

Перестроечная пора дала Платонову «вторую жизнь» в литературе и некое новое понимание: Платонов творец антиутопии. Ну что ж, и это верно отчасти. И всё же Платонов не об этом.

Урок Платоновской судьбы, впрочем, как и иных многих, прост. Человечество вырастает, вместе с юностью и зрелостью приходят все их соблазны: приходит цивилизация, а традиционное сознание уходит. Для многих и многих религия превращается в малоубедительную формулу. Человек оглядывается в своём одиночестве и... что же взамен? Такова теперь и Россия. Но если человек западной культуры к этому притерпелся, то русская душа ещё долго будет подвигать нас в поисках Смысла, тянуть то в небо, то в бездну...

Герои Платонова, следуя авторским чувствам более, чем мыслям, бредут по земле, вечно взыскуя Смысла. Ищут его в любви («Счастливая Москва») и быстро не находят, роют котлованы и... не находят опять же. Несчастные люди, глядящие, как им хотелось бы, «счастья полные в пустые небеса». Кстати, у Пушкина в этом стихе («Не дай мне Бог сойти с ума») весь эмбриональный Платонов есть:

 И я б заслушивался волн,

 И я глядел бы, счастья полн,

 В пустые небеса...

Для Пушкина безбожие однозначно есть безумие. Он только слегка заглядывает в будущее, примеряет это безбожие-безумие (да и бессчастие) и молит: не дай! Платонов отразил другую эпоху и другую Россию, уже пошедшую на штурм небес. И не то, что бы не удавалось… Всё удавалось и всё давалось: от первого можайского самолёта до Гагарина. Всё превозмогали и свершали, но счастье... А может всё-таки было оно? В чём же Платонов, — в поиске Счастья и Смысла? И совместимо ли?

«Мать выкормила своего сына Никодима, а сама умерла. Никодим остался один на свете.» Так начинается один из незаконченных рассказов Платонова. Характерно начинается. Что тут — модель бытия? Карамазовская богооставленность? Гностическая ересь? Был Творец, да весь вышел... в нашем сердце по крайней мере. Если уж просто в глупость атеистическую уверовать: нет Творца да и не было. Тогда хоть не так страшно... Так ведь нет: Был... Но куда делся? Почему без него встретили мы этот ХХ век? Что с нами такое произошло? История такая штука, что если вглядеться всерьёз, то без Бога ни назад обернуться, ни вперёд заглянуть. Страшно.

В центре платоновского творчества или лучше — судьбы, не личное я и не мировые вопросы (человек, в его антропоцентричной наготе), а Россия. Россия советская, обречено идущая «эх, эх, без креста...» — и в этом крест. В этом Платонов тождественен Есенину.

Писатель под псевдонимом подобен ряженому, или... юродивому, или... монаху. История литературы знала всяких. Платонову свойственно и то и другое и третье. У ряженых всё наоборот. Если написано: «Счастливая Москва», то читай — несчастная. И это не о девушке (девушка — душа народа), которой дали имя Москва, а всё о ней, о матушке Москве — Третьем Риме (и не случаен замысел повести: «Путешествие из Ленинграда в Москву»). Сперва кажется что жизнь Москвы это неприрывный и безрезультатный поиск счастья. На какие только крайности самоотречения не идёт Москва Честнова, как, впрочем, и мужчины, окружающие и безотчетно любящие её — и всё напрасно. Показаться может, что стержень романа это грешная история плотской любви Москвы. Как у Маяковского: «...миллионы огромных чистых любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят»... Все любови Москвы чисты и жертвенны, но... Плотское у Платонова — лишь знак и образ. Он подходит, подводит нас, приближается к нему, как к тайне Бытия. Вот-вот, кажется, в самом соитии откроется некое Счастье, но увы... А счастье и Смысл в действительности есть. Не даром церковь освящает брак: «да будут одна плоть...» Здесь есть Божья тайна зачатия новой жизни. Но никто из героев Платонова так и не задумывается об этом — они ищут счастья для себя (апофеоз этого в фантастическом рассказе «Антисексус»). И лишь Сарториус в конце (для этого ему приходиться полностью отречься от себя, вплоть до имени и судьбы), потрясённый самоубийством ребенка, начинает что-то понимать. Но это лишь один из срезов платоновской прозы. В романе бессчастному и ненасытимому соитию уподоблена настойчивая попытка той, иной, воспетой Филофеем, Москвы, найти земное счастье. Платонов рисует некий мистический бал, или лучше — трапезу, желающих «усесться одесную» первых людей советской России, объединённых в их любви к Москве (и к Москве) и... «первые да будут последними». Вот трагедия платоновского великого малого человека. Финал «Счастливой Москвы» удивителен (Впрочем роман принято считать незаконченным произведением(?) Законченность у Платонова категория относительная.)

Не вожди — их дело неживое, а мы («государство — это мы») обманулись, обманываемся и продолжаем обманываться в организации самочинного апокалипсиса. Ведь только-то и хотелось, что «нового неба и новой земли», да ещё что бы земля и море «отдали мертвых» и всё это как-нибудь «своею собственной рукой». Не получается. Тяжко «против рожна».

Не то у Григория Хромова. Не Счастье, не Новый Мир (за которым ушли соблазнёные), а просто колодец, просто школу строит он. Он так же далёк от Бога в своих помыслах, как и герои «Счастливой Москвы», «Котлована» или «Ювенильного моря»... но не далёк в своих делах. «По делам осудишься и по делам оправдаешься». Григорий (кстати он у Платонова подростком обозначен) счастлив, согрет собственной любовью к детям, к людям, которых для и трудится: «И кто напоит одного из малых сих только чашею холодной воды... не потеряет награды своей». Более того Григорий не только спасается, но и спасает.

Бессчастны герои «Котлована» и «Чивенгура», но что роднит их с Григорием Хромовым — в нещадной работе своей, находят они подвиг и утешение. Что собственно и заповедано падшему Адаму. Тут Платонов лишь свидетельствует.

Перестроечная (если не сказать диссиденствующая) интеллигенция прочла расконсервированного Платонова и ужаснулась по маломужеству. — Полно-те, в своём глазу поищите! Ничего жуткого тут нет. Воспитанные на Солженицине и Шаламове, в любом труде уже видят ужас. «Да вот беда: сойди с ума, И страшен будешь как чума, Как раз тебя запрут...» Возросшие на труде, не неволей ужасаются, и не трудом — это всё во спасение даётся, — а «пустыми небесами»

Платонов не пророк в литературе. Он и тут мелиоратор, возделывает русскую словесность, засохшего советского читателя. «Иное упало на места каменистые, где не много было земли...»

«Одному человеку нельзя понять смысла и цели своего существования. Когда же он приникает к народу, родившему его, и через него к природе и к миру, к прошлому времени, и к будущей надежде, — тогда для души его открывается тот сокровенный источник, из которого должен питаться человек, чтоб иметь неистощимую силу для своего деяния и крепость веры в необходимость своей жизни.» (из рассказа «Афродита»).

Так жил, так и писал Платонов. Поклонимся ему за это.

А что язык?.. Язык Платонова это тоже одеяние ряженого или вериги... или власяница столпника. Это от времени такого... Шукшин, Платонова не зная, напишет позже почти о том же — совсем просто. Но тогда Платонову писалось так. «...Отверзу в притчах уста Мои; изреку сокровенное от создание мира...»

2000 г.

 

 

Петр Васильевич Киреевский

 

 Петр Васильевич родился 11 (23) декабря 1808 года в родовом поместье Киреевских, в селе Долбино Калужской губернии, вторым ребенком после своего брата Ивана. Мать их, Авдотья Петровна, урождённая Юшкова, была племянницей В.  А. Жуковского, покровительствовавшего обоим братьям на протяжении всей жизни. Отец — орловский и тульский помещик Василий Иванович Киреевский, был человеком чрезвычайно одарённым и образованным. В 1812 году он устроил в Орловской губернии госпиталя для раненых на свои деньги, сам ухаживал за ними, заразился тифозной горячкой и скончался в том же году. В 1813-м Жуковский приезжает в Долбино прямо из армии — поддержать вдову и детей. Большое влияние оказал на братьев и А. А. Елагин, за которого Авдотья Петровна вышла в 1817 году. И если Жуковский оказался добрым гением для Петра и Ивана на литературном поприще, то Алексей Андреевич привил пасынкам любовь к философии.

 Домашнее образование было на высоте того времени: Петр говорил и писал на семи языках. В 1822 году семья переезжает в Москву — продолжается домашнее образование, посещаются курсы лучших университетских профессоров. Пушкинский круг московских друзей делается и кругом Киреевских. Иван и Петр поступают на службу в Архив Министерства Иностранных Дел (1923г), где образуется, ставший известным в дальнейшем, кружок «любомудров» (В. Ф. Одоевский, Д. В. Венивитинов, С. П. Шевырёв, М. П. Погодин и Киреевские).

 Архивны юноши толпою

 На Таню чопорно глядят...

 Обронил Пушкин в «Евгении Онегине», а юноши быстро выросли и вошли в русскую литературу и науку... Но вошли по-разному. Старший Иван сразу стал душой общества, сошелся с Пушкиным и Баратынским (ещё раньше с Н. М. Языковым), затмил на первых порах скромного, застенчивого, и как считали «чудаковатого» Петра. Который «...был в высшей степени чистый, благородный человек, любил отечество больше всего на свете, предан был просвещению, обладал огромными сведениями... и между тем ненавидел Петра Великого до такой степени, что не шутя одним из несчастий в своей жизни считал, что получил при рождении имя Петра...» (М. П. Погодин, «Умные беседы»). Иван увлекается философией и литературой, передовой западной мыслью, открывает журнал «Европеец» (вскоре закрытый цензурой), публикует одну работу за другой. Пока Иван ездит по Европе, гостит у Гегеля, восхищается, etc... Петр редактирует задуманный Иваном журнал: «... а для журнального труда мне до сих пор не было времени. Поработай за меня. Прошай, милый, крепко и твёрдо любимый брат! Всею силою души прижимаю тебя к сердцу, которого лучшая половина твоя». (Из письма от 16 — 21 марта 1830 года). В кружке любомудров Петр не играл значительной роли, но именно его Хомяков назовёт в последствии «первым славянофилом». Пристрастие Петра к Русской старине и всему русскому вызывало недоумение.

 Петр Васильевич тоже ездил за границу. Подружился в Германии с Тютчевым, слушал лекции Герреса и Шеллинга в Мюнхене и... вернувшись, обратился к собиранию фольклора. Петр переводил Кальдерона и Шекспира, но своих работ почти не публиковал. Стало общим местом упоминать о нём, как о не состоявшимся писателе, а так ли это? Да, Иван казался лидером, горячо спорил с братом, а в итоге расстался со своим западничеством и пошел за младшим Петром. После закрытия «Европейца» (1832), не без влияния брата, Иван учреждает уже иной журнал: «Москвитянин». Взгляды на просвещение начинают постепенно сближаться. «Для нас Россия необитаема...» — пишет Баратынский Ивану Киреевскому по поводу закрытия «Европейца». Биограф Петра Васильевича (Ф. В. Чижов) оставляет нам другой портрет: он «умел страстно полюбить русскую народность ... и не гнушался её в её нищенской одежде; он относился к простому нищему... как к ученому, богатому и сильному». Так кто же нуждался в истинном просвещении: народ или пишущая братия? Собирание народной словесности становится главным делом Петра Васильевича. С 1832 года он большее время проводит в своих поместьях и путешествиях по центральным губерниям России, организует целую сеть корреспондентов, явившись в этом деле новатором. Для него записывают Пушкин и Языковы, Даль и Гоголь, Кольцов и многие другие. По свидетельству Кавелина «Петр Киреевский с палкою в руке и котомкой на плечах отправлялся странствовать пешком по нашим сёлам и деревням...» Собрание Киреевского и по сегодняшним временам огромно: десять тысяч записей.

 В 1848 году «Чтения в Императорском обществе истории и древностей российских» опубликовали «Русские народные стихи», собранные П. В. Киреевским. Стихи в том же году вышли и отдельным оттиском и вызвали большой интерес — впервые темой подобного издания стали народные духовные стихи. «Едва ли есть в мире народ певучее русского — писал в предисловии Петр Васильевич — во всех почти минутах жизни русского крестьянина и одиноких и общественных, участвует песня... Он поёт когда ему весело, поёт когда грустно. Когда общее дело или общая забава соединяет многих... за одиноким трудом или раздумьем... поют все: и мужчины и женщины и старики и дети. Ни один день не пройдёт для русского крестьянина без песни; все замечательные времена его жизни, выходящие из ежедневной колеи, так же сопровождаются особенными песнями. На все времена года, на все праздники, на все главные события семейной жизни, есть особые песни, носящие на себе печать глубокой древности...» Это вступление для собрания Киреевского обещал написать Пушкин. Не успел...  Киреевский поставил под «Народными стихами» подзаголовок: «Часть 1», но второй, за исключением двух небольших журнальных публикаций, не последовало. Петра Васильевича упрекали в том,  что он мало печатается... На самом деле всё было не просто — четыре года пробивались духовные стихи через синодальную цензуру. И это не смотря на то, что у Киреевских был заступник и не кто-нибудь, а Макарий Оптинский – их духовный отец. «...Что весь народ поёт, то не может сделаться тайною... Уваров верно это поймёт, так же и то, какую репутацию сделает себе в Европе наша цензура, запретив народные песни... Это будет смех во всей Германии» — пишет Иван Васильевич Петру (1844 г.), с явной надеждой, что письмо прочтёт Третье Отделение. Что оставалось Петру Васильевичу — собирать и собирать новые песни...

 В то время ещё не существовало научных принципов записи текста и все собиратели так или иначе «исправляли» первоначальные записи. «Восстанавливал» наиболее древний и полный «извод» из имеющихся вариантов и Киреевский. «Несостоявшийся писатель»? — Кто из поэтов современников осилил бы этот труд? Для этого надо было быть исключительно русским человеком... Десять тысяч записей — работа для долгожителя, а Господь дал Петру Васильевичу всего 48 лет.

 Духовным стихам посвящен целый ряд позднейших исследований, которые в основном, как отмечал Г. П. Федотов («Стихи духовные. Русская народная вера по духовным стихам», Париж, 1935, М., 1991) носит сравнительно-исторический характер. Федотов пытается рассмотреть духовные стихи на богословском уровне. Единственно этого вопроса мы и коснёмся. Трудности на этом пути связаны, на наш взгляд, с неопределённостью и неизученностью понятий. Что такое православие, народное православие, народная вера? Наконец, совсем уж неточное понятие — двоеверие? Исследователи ХIХ века, как и уваровская цензура и, отчасти, — Федотов, смешивают два понятия православия: Учение как таковое и культуру, учением этим освященную. Опять же, культура — какая: дворянская, мещанская, крестьянская?.. Духовные стихи есть порождение крестьянской культуры, которая изначально является носителем идеала народности — не раздельного и не слиянного с православием (в первом смысле — как с Учением). Одно к другому не сводится, одно другое — определяет, одно без другого было бы не возможно. Сопоставлять можно только сопоставимое: народную культуру — с православной культурой и Православие (как учение) — с идеалом народности. Стихи наши то же ведь от Адама, по крайней мере, — от Иафета, и здесь, в этом двуединстве, никакого язычества (как показалось, далёким от народа и от Бога исследователям) или «двоеверия» нет. Ибо столь высокая национальная поэзия есть порождение единой веры. Певец, как и подвижник, двум богам служить не может.

 Таким певцом и «своенародным подвижником» и был Петр Киреевский — «Великий печальник за Землю Русскую», как назвал его Хомяков. «Это человек хрустальной чистоты и прозрачности — его нельзя не полюбить...» (Из письма И. С. Тургенева — С. Т. Аксакову.). Петр Васильевич не перенёс ранней кончины брата, заболев после похорон, он через четыре месяца скончался — 25 октября (6 ноября) в деревне Киреевская слободка в Орловской губернии. Похоронены братья рядом на кладбище в Оптиной Пустыне, подле их духовного Отца.

 Песни, собранные Петром Васильевичем, были частично изданы «Обществом любителей русской словесности» в 1860 — 74 гг. Духовные стихи вошли в наиболее крупное, двухтомное собрание П. А. Бессонова («Калики перехожие», М., 1861 — 1864) и во многие последующие издания. Петр Васильевич Киреевский, как собиратель и как поэт, и поныне незримо присутствует чуть не в каждой антологии народной поэзии.

 

Духовные стихи

Голубинная книга

 

 

Восходила туча сильна, грозная,

Выпадала книга Голубиная,

И не малая, не великая:

Долины книга сороку сажень,

Поперечины двадсяти сажень.

Ко той книге ко божественной

Соходилися, соезжалися

Сорок царей со царевичем,

Сорок князей со князевичем,

Сорок попов, сорок дьяконов,

Много народу, людей мелкиих,

Християн православныих,

Никто ко книге не приступится,

Никто ко Божьей не пришатнется.

Приходил ко книге премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

До Божьей до книги он доступается,

Перед ним книга разгибается,

Все божественное писание ему объявляется.

Еще приходил ко книге Володимир-князь,

Володимир-князь Володимирович:

«Ты, премудрый царь, Давыд Евсеевич!

Скажи, сударь, проповедуй нам,

Кто сию книгу написывал,

Голубину кто напечатывал?»

Им ответ держал премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«Писал сию книгу сам Исус Христос,

Исус Христос, Царь Небесный;

Читал сию книгу сам Исай-пророк,

Читал он книгу ровно три года,

Прочитал из книги ровно три листа».

«Ой ты, гой еси, наш премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич!

Прочти, сударь, книгу Божию.

Объяви, сударь, дела Божие,

Про наше житие, про свято-русское,

Про паше житие свету вольного:

От чего у нас начался белый вольный свет?

От чего у нас солнце красное?

От чего у нас млад-светел месяц?

От чего у нас звезды частые?

От чего у нас ночи темные?

От чего у нас зори утренни?

От чего у нас ветры буйные?

От чего у нас дробен дождик?

От чего у нас ум-разум?

От чего наши помыслы?

От чего у нас мир-народ?

От чего у нас кости крепкие?

От чего телеса наши?

От чего кровь-руда наша?

От чего у нас в земле цари пошли?

От чего зачались князья-бояры?

От чего крестьяны православные?»

Возговорит премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«Ой ты, гой еси, Володимир-князь,

Володимир-князь Володимирович!

Не могу я прочесть книгу Божию.

Уж мне честь книгу – не прочесть Божью:

Эта книга не малая, .

Эта книга великая;

На руках держать – не сдержать будет,

На налой положить Божий – не уложится.

Умом нам сей книги не сосметити

И очам на книгу не обозрити:

Великая книга Голубиная!

Я по старой по своей по памяти

Расскажу вам, как по грамоте:

У нас белый вольный свет. зачался от суда Божия

Солнце красное от лица Божьего,

Самого Христа, Царя Небесного;

Млад-светел месяц от грудей его,

Звезды частые от риз Божиих,

Ночи темные от дум Господних,

Зори утренни от очей Господпих,

Ветры буйные от Свята Духа,

Дробен дождик от слез Христа,

Самого Христа, Царя Небесного.

У нас ум-разум самого Христа,

Наши помыслы от облац небесныих,

У нас. мир-народ от Адамия,

Кости крепкие от камени,

Телеса наши от сырой земли,

Кровь-руда наша от черна моря.

От того у нас в земле цари пошли:

От святой главы от Адамовой;

От того зачались князья-бояры:

От святых мощей от Адамовых;

От того крестьяны православные:

От свята колена от Адамова».

Возговорит Володимир-князь,

Володимир-князь Володимирович:

«Премудрый царь Давыд Евсеевич!

Скажи ты нам, проповедай:

Который царь над царями царь?

Кая земля всем землям мати?

Кая глава всем главам мати?

Который город городам отец?

Кая церковь всем церквам мати?

Кая река всем рекам мати?

Кая гора всем горам мати?

Который камень всем камням мати?

Кое древо всем древам мати?

Кая трава всем травам мати?

Которое море всем морям мати?

Кая рыба всем рыбам мати?

Кая птица всем птицам мати?

Который зверь всем зверям отец?»

Возговорит премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«У нас Белый царь – над царями царь.

Почему ж Белый царь над царями царь?

И он держит веру крещеную,

Веру крещеную, богомольную,

Стоит за веру христианскую,

За дом Пречистыя Богородицы,-

Потому Белый царь над царями царь.

Святая Русь-земля всем землям мати:

На ней строят церкви апостольские;

Они молятся Богу распятому,

Самому Христу, Царю Небесному,-

Потому свято-Русь-земля всем землям мати.

А глава главам мати – глава Адамова,

Потому что когда жиды Христа

Распинали на лобном месте,

То крест поставили на святой главе Адамовой.

Иерусалим-город городам отец.

Почему тот город городам отец?

Потому Иерусалим городам отец:

Во тем во граде во Иерусалиме

Тут у нас среда земле.

Собор-церковь всем церквам мати.

Почему же собор-церковь всем церквам мати?

Стоит собор-церковь посреди града Иерусалима,

Во той во церкви соборней

Стоит престол божественный;

На том на престоле на божественном

Стоит гробница белокаменная;

Во той гробнице белокаменной

Почивают ризы самого Христа,

Самого Христа, Царя Небесного,-

Потому собор-церква церквам мати.

Ильмень-озеро озерам мати:

Не тот Ильмень, который над Новым градом,

Не тот Ильмень, который во Цареграде,

А тот Ильмень, который в Турецкой земле

Над начальным градом Иерусалимом.

Почему ж Ильмень-озеро озерам мати?

Выпадала с его матушка Иордань-река.

Иордань-река всем рекам мати.

Почему Иордань-река всем рекам мати?

Окрестился в ней сам Исус Христос

Со силою со небесною,

Со ангелами со хранителями,

Со двунадесятьми апостольми,

Со Иоанном, светом, со Крестителем,-

Потому Иордань-река всем рекам мати.

Фавор-гора всем горам мати.

Почему Фавор-гора горам мати?

Преобразился на ней сам Исус Христос,

Исус Христос, Царь Небесный, свет,

С Петром, со Иоанном, со Иаковом,

С двунадесятью апостолами,

Показал славу ученикам своим,-

Потому Фавор-гора горам мати.

Белый латырь-камень всем камням мати.

На белом латыре на камени

Беседовал да опочив держал

Сам Исус Христос, Царь Небесный,

С двунадесяти со апостолам,

С двунадесяти со учителям;

Утвердил он веру на камени,

Распущал он книгу Голубиную

По всей земле, по вселенныя,-

Потому латырь-камень всем камням мати.

Кипарис-древо всем древам мати.

Почему то древо всем древам мати?

На тем древе на кипарисе

Объявился нам животворящий крест.

На тем на кресте на животворящем

Распят был сам Исус Христос,

Исус Христос, Царь Небесный, свет,-

Потому кипарис всем древам мати.

Плакун-трава всем травам мати.

Почему плакун всем травам мати?

Когда жидовья Христа распяли,

Святую кровь его пролили,

Мать Пречистая Богородица

По Исусу Христу сильно плакала,

По своем сыну по возлюбленном,

Ронила слезы пречистые

На матушку на сыру землю;

От тех от слез от пречистыих

Зарождалася плакун-трава.-

Потому плакун-трава травам мати.

Океан-море всем морям мати.

Почему океан всем морям мати?

Посреди моря океанского

Выходила церковь соборная,

Соборная, богомольная,

Святого Климента, попа римского:

На церкви главы мраморные,

На главах кресты золотые.

Из той из церкви из соборной,

Из соборной, из богомольной,

Выходила Царица Небесная;

Из океана-моря она омывалася,

На собор-церковь она Богу молилася,-

От того океан всем морям мати.

Кит-рыба всем рыбам мати.

Почему же кит-рыба всем рыбам мати?

На трех рыбах земля основана.

Стоит кит-рыба – не сворохнется;

Когда ж кит-рыба поворотится,

Тогда мать-земля восколыбнется,

Тогда белый свет наш покончится,-

Потому кит-рыба всем рыбам мати.

Основана земля Святыим Духом,

А содержана Словом Божиим.

Стратим-птица всем птицам мати.

Почему она всем птицам мати?

Живет стратим-птица на океане-море

И детей производит на океане-море.

По Божьему все повелению

Стратим-птица вострепенется,

Океан-море восколыхнется;

Топит она корабли гостиные

Со товарами драгоценными,-

Потому стратим-птица всем птицам мати.

У нас индрик-зверь всем зверям отец.

Почему индрик-зверь всем зверям отец?

Ходит он по подземелью,

Прочищает ручьи и проточины:

Куда зверь пройдет,- Тута ключ кипит;

Куда зверь тот поворотится,-

Все звери зверю поклонятся.

Живет он во святой горе,

Пьет и ест во святой горе;

Куды хочет, идет по подземелью,

Как солнышко по поднебесью,-

Потому же у нас индрик-зверь всем зверям отец».

Возговорил Володимир-князь,

Володимир князь Володимирович:

«Ой ты, гой еси, премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич!

Мне ночесь, сударь, мало спалось,

Мне во сне много виделось:

Кабы с той страны со восточной,

Кабы с другой страны со полудеиной,

Кабы два зверя собиралися,

Кабы два лютые собегалися,

Промежду собой дрались-билися,

Один одного зверь одолеть хочет».

Возговорил премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«Это не два зверя собиралися,

Не два лютые собегалися,

Это Кривда с Правдой соходилися,

Промежду собой бились-дрались,

Кривда Правду одолеть хочет.

Правда Кривду переспорила.

Правда пошла на небеса

К самому Христу, Царю Небесному;

А Кривда пошла у нас вся по всей земле,

По всей земле по свет-русской,

По всему народу христианскому.

От Кривды земля восколебалася,

От того народ весь возмущается;

От Кривды стал народ неправильный,

Неправильный стал, злопамятный:

Они друг друга обмануть хотят,

Друг друга поесть хотят.

Кто будет кривдой жить,

Тот отчаянный  от Господа;

Та душа не наследует

Себе царства небеснаго;

А кто будет Правдой жить,

Тот причаянный ко Господу,

Та душа и наследует

Себе Царство Небесное». -

Старым людям на послушанье;

А молодым людям для памяти.

Славу поём Давыду Ессеевичу,

Во веки его слава не минуется!

 

Голубинная книга

 

Да с начала века животлениого

Сотворил Бог небо со землею,

Сотворил Бог Адама со Еввою,

Наделил питаньем во светлом раю,

Во светлом раю жити во свою волю.

Положил Господь на их заповедь великую:

А и жить Адаму во светлом раю,

Не искушать Адаму с едного древа

Того сладка плоду Виноградова.

А и жил Адам во светлом раю,

Во светлом раю со своею со Еввою

А триста тридцать три годы.

Прелестила змея подколодная,

Приносила ягоды с едина древа,-

Одну ягоду воскушал Адам со Еввою

И узнал промеж собою тяжкой грех,

А и тяжкой грех и великой блуд:

Согрешил Адаме во светлом раю,

Во светлом раю со своею со Еввою.

Оне тута стали в раю нагим-наги,

А нагим-наги стали, босешуньки,-

Закрыли соромы ладонцами,

Пришли оне к самому Христу,

К самому Христу, Царю Небесному.

Зашли оне на Фаор-гору,

Кричат-ревут зычным голосом:

«Ты Небесной Царь, Исус Христос!

Ты услышал молитву грешных раб своих,

Ты спусти на землю меня трудную,

Что копать бы землю копарулями,

А копать землю копарулями,

А и сеять семена первым часом».

А Небесный Царь, милосерде свет,

Опущал на землю его трудную.

А копал он землю копарулями,

А и сеял семена первым часом,

Вырастали семена другим часом,

Выжинал он семена третьим часом.

От своих трудов он стал сытым быть,

Обуватися и одеватися.

От того колена от Адамова,

От того ребра от Еввина

Пошли христиане православные

По всей земли светорусския.

Живучи Адаме состарился,

Состарился, переставился.

Свята глава погребенная.

После по той потопе по Ноевы,

А на той горе Сионския,

У тоя главы святы Адамовы

Вырастало древо кипарисово.

Ко тому-то древу кипарпсову

Выпадала книга Голубиная,

Со небес та книга повыпадала:

В долину та книга сорока пядей,

Поперек та книга двадцати пядей,

В толщину та книга тридцати пядей.

А на ту гору па Сионскую

Собиралися-соезжалися

Сорок царей со царевичем,

Сорок королей с королевичем,

И сорок калик со каликою,

И могучи-сильные богатыри.

Во единой круг становилися.

Проговорит Волотомон-царь,

Волотомон-царь Волотомонович,

Сорок царей со царевичем,

Сорок королей с королевичем,

А сорок калик со каликою

И все сильные-могучи богатыри

А и бьют челом, поклоняются

А царю Давыду Евсеевичу:

«Ты премудрый царь Давыд Евсеевич!

Подыми ты книгу Голубиную,

Подыми книгу, распечатывай,

Распечатывай ты, просматривай,

Просматривай ее, прочитывай:

От чего зачался наш белой свет?

От чего зачалося солнце праведно?

От чего зачался светел месяц?

От чего зачалася заря утрення?

От чего зачалася и вечерняя?

От чего зачалася темная ночь?

От чего зачалися часты звезды?»

Проговорит премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«Вы сорок царей со царевичем,

А и сорок королей с королевичем,

И вы сорок калик со каликою,

И все сильны-могучи богатыри!

Голубина книга не малая,

А Голубина книга великая:

В долину книга сорока пядей,

Поперек та книга двадцати пядей,

В толщину та книга тридцати пядей,

На руках держать книгу – не удержать,

Читать книгу – не прочести.

Скажу ли я вам своею памятью,

Своей памятью, своей старою,

От чего зачался наш белой свет,

От чего зачалося солнцо праведно,

От чего зачался светел месяц,

От чего зачалася заря утрення,

От чего зачалася и вечерняя,

От чего зачалася темная ночь,

От чего зачалися часты звезды.

А и белой свет – от лица Божья,

Солнцо праведно – от очей его,

Светел месяц – от темечка,

Темная почь – от затылечка,

Заря утрення и вечерняя – от бровей Божьих,

Часты звезды – от кудрей Божьих!»,

Все сорок царей со царевичем поклонилися,

И сорок королей с королевичем бьют челом,

И сорок калик со каликою,

Все сильные-могучие богатыри.

Проговорит Волотомон-царь,

Волотомон-царь Волотомонович:

«Ты премудрый царь Давыд Евсеевич!

Ты скажи, пожалуй, своею памятью,

Своею памятью стародавную:

Да которой царь над царями царь?

Котора моря всем морям отец?

И котора рыба всем рыбам мати?

И котора гора горам мати?

И котора река рекам мати?

И котора древа всем древам отец?

И котора птица всем птицам мати?

И которой зверь всем зверям отец?

И котора трава всем травам мати?

И которой град всем градом отец?»

Проговорит премудрый царь,

Премудрый царь Давыд Евсеевич:

«А Небесной Царь – над царями царь,

Над царями царь, то Исус Христос.

Океан-море – всем морям отец.

Почему он всем морям отец?

Потому он всем морям отец,-

Все моря из него выпали

И все реки ему покорилися.

А кит-рыба – всем рыбам мати.

Почему та кит-рыба всем рыбам мати?

Потому та кит-рыба всем рыбам мати,-

На семи китах земля основана.

Ердань-река – рекам мати.

Почему Ердань-река рекам мати?

Потому Ердань-река рекам мати,-

Крестился в ней сам Исус Христос.

Сионская гора-всем горам мати,-

Растут древа кипарисовы,

А берется сера по .всем церквам,

По всем церквам вместо ладану.

Кипарис-древо – всем древам отец.

Почему кипарис всем древам отец?

Потому кипарис всем древам отец,-

На нем распят был сам Исус Христос,

То Небесной Царь.

Мать Божья плакала Богородица,

А плакун-травой утиралася,

Потому плакун-трава всем травам мати.

Единорог-зверь – всем зверям отец.

Почему единорог всем зверям отец?

Потому единорог всем зверям отец,-

А и ходит он под землею,

А не держут его горы каменны,

А и те-то реки его быстрые;

Когда выйдет он из сырой земли,

А и ищет он сопротивника,

А того ли люта льва-зверя;

Сошлись оне со львом во чистом поле,

Начали оне, звери, дратися:

Охота им царями быть,

Над всемя зверями взять большину,

И дерутся оне о своей большине.

Единорог-зверь покоряется,

Покоряется он льву-зверю,

А и лев подписан – царем ему быть,

Царю быть над зверями всем,

А и хвост у него колечиком.

А нагай-птица – всем птицам мати,

А живет она на океане-море,

А вьет гнездо на белом камени;

Набежали гости корабельщики

А на то гнездо нагай птицы

И на его детушак на маленьких,

Нагай-птица вострепенется,

Океан-море восколыблется,

Кабы быстры реки разливалися,

Топят много бусы-корабли,

Топят много червленые корабли,

А все ведь души напрасные.

Ерусалим-град – всем градам отец.

Почему Ерусалим всем градам отец?

Потому Ерусалим всем градам отец,

Что распят был в нем Исус Христос,

Исус Христос, сам Небесной Царь,

Опричь царства Московского».

 

Давид-псалмопевец. Деревянная скульптура. XVIII в.

Перед нами не микеланжеловский атлет, готовящийся к битве с Голиафом, изображающий собой не столько библейский персонаж, сколько символ «самостийной» Флоренции, а автор Псалтири, боговдохновенный певец. Русский мастер изобразил его глядящим долу, а может быть и слепым, одной рукой указующим на небо, а другой утвержденной на гуслях, стоящих на земле. Вот персонаж Голубиной книги, глаголящий небесные тайны «по преданию». Слепота от бога — это некая форма юродства, отстраненность от мира сего, особо почитаемая в народе. Таковы были калики перехожие, творцы духовных стихов. Их и видел перед собой русский ваятель.

 

Седе Адам прямо рая плачася и глаголая:

Раю, мой раю, прекрасный мой раю,

Мене ради сотворен еси,

Евы же ради затворен еси...

     Фрагмент лубка. Оттиск 1820-1830 гг.

 

Стих о Федоре Тироне

 

Во светлом во граде в Костянтинове

Жил царь Костянтин Сауйлович.

Отстоял у честной у всеночной у заутрени

На тот на праздничек Благовещенья.

5.С восточныя было стороны,

От царя иудейскаго,

От его силы жидовския

Прилетела калена стрела:

Становилась калена стрела

10. Супротив краснаго крылечка,

У правой ноги у царския.

Царь Костянтин Сауйлович

Подымал он калену стрелу

Прочитал ярлыки скорописные.

15. И возговорит таково слово:

«Господа вы бояры, гости богатые!

Люди почестные – христиане православные!

Да кто у нас выберется

Супротив царя иудейскаго,

20. Супротив силы жидовския?»

Да никто не выбирается.

Старый прячется за малаго;

А малаго за старыми давно не видать.

Выходило его чадо милое,

25. Млад человек Федор Тиринов.

И возговорит таково слово:

«Государь ты мой, батюшко!

Царь Костянтин Сауйлович!

Дай ты мне свое великое бласловение.

30. Дай ты мне збрую ратную,

И востро копье булатное.

Дай добра коня не езжалаго

Седелечко новое несиживаное,

Я поеду супротив царя иудейскаго,

35. Супротив его силы жидовския».

Царь Костянтин Сауйлович

И возговорит таково слово:

«Ой ты еси чадо милое!

Млад человек Федор Тирин!

40. Малым ты малешенек,

И разумом тупешенек,

И от роду тебе двенадсять лет!

На боях ты не бывывал,

Кровавых ран не видывал,

45. На добре коне не сиживал.

Збруей ратной не владывал!»

Царь Костянтин Сауйлович

Дает свое великое бласловение,

И дает збрую ратную,

50. И востро копье булатное,

И дает добра коня не езжалаго.

И седелечко ново не сиживано.

Млад человек Федор Тирин

Он поехал далече во чисты поля,

55. Супротив царя иудейскаго,

Супротив силы его жидовския

Он и бился, рубился двенадсять суточек,

Не пиваючи, не едаючи,

Со добра коня не слезаючи.

60. Затопляет его кровь жидовская

По колена и по пояс,

По его груди белыя.

Млад человек Федор Тирин

Он ударил во мать во сыру землю

65. Своим вострым копьем булатным.

И возговорит таково слово:

«Ой ты еси мать сыра земля!

Разступися на четыре стороны,

И пожри ты кровь жидовскую,

70. И очисти путь дорогу,

Ко граду к Иерусалиму,

Ко гробу Господнему!»

Разступилася мать сыра земля

На четыре стороны,

75. Пожирала кровь жидовскую,

Очищала путь дорогу

Ко граду к Иерусалиму,

Ко гробу Господнему.

Млад человек Федор Тирин

80. Приезжает к батюшке на царский двор,

Привязал он коня к столбу белу каменному,

К тому ли кольцу ко серебряному.

Входил в батюшкины белы каменныя палаты,

И садился он за столы за дубовые,

85. За скатерти за браныя,

За ества сахарныя.

И ест он и прохлаждается,

Над собою ничего не знает и не ведает. –

Его родимая матушка

90. Его жалеючи,

Добра коня милуючи,

Отвязала она от столба бела каменнаго,

От того от кольца от серебрянаго;

Повела коня на синё море.

95. Где не взялся змей огненный,

Об двенадсяти головах,

Об двенадсяти хоботах,

Унес его родимую матушку

За море за синее,

100. За горы высокия,

За луга за зелёныя,

За леса за тёмныя,

Во те во пещеры белы каменныя,

Своим детям на съедение.

105. Приходили его слуги верные,

Младу человеку Федору возвещали:

«Ой ты еси млад человека, Федор Тиринов!

Пьешь ты, прохлаждаешься,

Над собой ничего не знаешь и не ведаешь.

110. Твоя родимая матушка

Тебя жалеючи, добра коня милуючи,

Повела коня на синё море.

Где не взялся змей огненный,

Об двенадсяти головах,

115. Об двенадсяти хоботах

Унес твою родимую матушку

За моря за синия,

За горы высокия,

За луга зелёныя,

120. За леса за тёмныя!»

Млад человек Федор Тирин

Вставал из за столов из за дубовых,

Из за скатертей из за браныих,

Из за еств из за сахарныих.

125. И берет он свою збрую ратную,

И востро копье булатное,

И берет он книгу Евангелье,

И пошел он путем и дорогою.

И приходит он ко синю морю,

130. Становился на крут берег

И возговорит таково слово:

«Ой ты еси кит рыба!

Стань кит рыба поперек синя моря».

Где не взялася кит рыба,

135. Становилася поперек синя моря,

Млад человек Федор Тирин

Он пошел по синю морю, яко по суху.

Переходил он синё море,

Пошел он за те за горы за высокия

140. За те луга за зелёные,

За те за леса за темные,

Во те во пещеры белы каменныя.

Он увидел свою родиму матушку

У двенадсяти змиюношев на съедении;

145. Сосут ея груди белыя.

Млад человек Федор Тирин

Он убил змиюношев и приколол,

И взял свою родиму матушку

За ручку за правую,

150. И посадил на головку на темячко,

И пошел из тех из пещер из белых каменных.

И шел он путем и дорогою;

И возговорит его родимая матушка:

«Ой ты еси мое чадо милое!

155. Млад человек Федор Тирин!

Змей летит яко гора валит!

Топерь мы с тобой погибли!

Топерь мы с тобой не воскресли!»

Млад человек Федор Тирин

160. Возговорит таково слово:

«Государыня ты моя матушка!

Мы с тобой не погибнем!

Мы с тобой воскреснем:

С нами збруя ратная.

165. И востро копье булатное,

И с нами книга Евангелье!»

И налетел змей огненный

На млада человека Федора Тирина;

И млад человек Федор Тирин

170. Змею огненному головы отбил

И змея огненнаго в море погрузил.

И пошел с своей с родимой матушкой

По морю яко по суху.

И возговорит таково слов

175. Млад человек Федор Тирин:

«Государыня ты моя, матушка!

Федорина Никитишна!

Стоит ли мое похождение

Против твово рождения?»

180. И возговорит его родима матушка:

«Ой ты еси мое чадо милое!

Млад человек Федор Тирин!

Твое похождение

Наипаче мово рождения!»

185. И к тому граду Костянтинову,

И ко свому ко батюшке к родимому.

Царь Костянтин Сауйлович

Увидел своего чаду милаго

И с родимой с его с матушкой,

190. И закричал он слугам верным:

«Ой вы слуги верные!

Благовестите в колокола благовестные,

Подымайте вы иконы местныя,

И служите молебны почестные,

195. И встречайте мово чаду милаго

И с его с родимой с матушкой!»

Млад человек Федор Тирин

Возговорит таково слово:

«Ой вы слуги верные!

200. Не благовестите в колокола благовестные,

Не подумайте вы иконы местныя,

Не служите молебны почестные:

А кто первую неделю великаго поста

Будет поститися постом и молитвою,

205. Смиренством и кротостью,

Да тот будет избавлен от смерти убиения!»

Поем славу Федорову;

Его слава во век не минуется!

И во веки веков, и помилуй нас!

 

 

Стих

О Егории Храбром

 

Во граде было в Иерусалиме

При Царе было при Федоре,

Жила царица благоверная,

Святая София Премудрая.

5. Породила она себе три дочери,

Три дочери да три любимыя,

Четвертаго сына Егория,

Егория, света, храбраго:

По колена ноги в чистом серебре,

10. По локоть руки в красном золоте,

Голова у Егория вся жемчужная,

По всем Егорие часты звезды.

С начала было света вольнаго

Не бывало на Иерусалим град

15. Никакой беды, ни погибели;

Наслал Господь наслание

На Иерусалим град:

Напустил Господь царища Демьянища,

Безбожнаго пса бусурманища.

20. Победил злодей Иерусалим город;

Сечет и рубит и огнем палит;

Царя Федора в полон берет,

В полон берет, в столб закладывает.

Полонил злодей три отроцы

25. Три отроцы и три дочери

А четвертаго чуднаго отроца

Святаго Егория Храбраго.

Увозил Егорья в свою землю

Во свою землю во неверную.

30. Он и стал пытать, крепко спрашивать:

«А скажи Егорий, какова роду,

Какова роду, какова чину?

Царскаго роду, аль боярскаго,

Аль того чину княжевинскаго? –

35. Ты которой вере веруешь? –

Ты которому Богу молишься?

Ты поверуй веру ты ко мне царю,

Ко мне царю, к моим идолам!»

Святой Егорий свет глаголует:

40. «Ты злодей царище бусурманище!

Я не верую веры твоей неверныей,

Ни твоим богам, ко идолам,

Ни тебе, царищу бусурманищу!

Верую в веру крещёную,

45. Во крещеную, богомольную;

Самому Христу, Царю Небесному!

Во мать Пресвятую Богородицу,

Еще в Троицу неразделимую!»

Вынимал злодей саблю острую,

50. Хотел губить их главы

По их плеча могучия.

«Ой вы гой еси три отроцы

Три отроцы Царя Федора!

Вы покиньте веру христианскую;

55. Поверуйте мою латынскую,

Латынскую бусурманскую!

Молитесь богам моим кумирскиим,

Поклоняйтеся моим идолам!»

Три отроцы и три родны сестры

60. Сабли острой убоялися,

Царищу Демьянищу преклонилися:

Покидали веру христианскую,

Начали веровать латынскую

Латынскую бусурманскую.

65. Царище Демьянище

Безбожный царь бусурманище

Возговорил ко святому

Егорию Хораброму:

«Ой ты гой еси чудный отроце,

70. Святый Егорий Хорабрый!

Покинь веру истинную, христианскую,

Поверуй веру латынскую!

Молись моим богам кумирскиим,

Поклоняйся моим идолам!»

75. Святый Егорий проглаголует:

«Злодей царище Демьянище,

Безбожный пес бусурманище!

Я умру за веру христианскую;

Не покину веру христианскую!

80. Не буду веровать латынскую,

Латынскую бусурманскую,

Не буду молиться богам твоим кумирскиим,

Не поклонюсь твоим идолам!»

На то царище распаляется

85. Повелел Егорья свет мучити

Он и муками разноличными.

Повелел Егорья во пилы пилить:

По Божьему повелению,

По Егорьеву молению,

90. Не берут пилы жидовския;

У пил зубья позагнулися,

Мучители все утомилися,

Ничего Егорью не вредилося;

Егорьево тело соцелялося;

95. Возставал Егорий на резвы ноги:

Поет стихи херувимские,

Превозносит гласы все архангельские.

Возговорит царище Демьянище

Ко святому Егорью Хораброму:

100. «Ой ты гой еси чудный отроце,

Святой Егорий Хорабрый!

Ты покинь веру истинную, христианскую;

 Поверуй в веру латынскую!»

А святой Егорий проглаголует:

105. «Я умру за веру христианскую;

Не покину веру христианскую!

Не буду веровать во латынскую,

Латынскую бусурманскую!»

На то царище опаляется,

110. В своем сердце разозляется.

Повелел Егорья в топоры рубить;

Не довлеть Егорье в топоры рубить:

По Божию повелению,

По Егориеву молению

115. Не берут Егорья топоры немецкие;

По обух лезья приломилися,

А мучители все приутомилися,

Ничего Егорью не вредилося;

Егорьево тело соцелялося;

120. Да возстанет Егорий на резвы нози:

Он поет стихи херувимские,

Превозносит гласы архангельские.

Возговорит царище Демьянище

Ко Егорию Хораброму:

125. «Ой ты гой еси от[ро]че Егорий Хорабрый!

Поверуй веру латынскую!»

А святый Егорий проглаголует:

«Я умру за веру христианскую;

Не покину веру Христианскую!

130. Не буду веровать латынскую!»

Царище Демьянище на него опаляется;

Повелел Егорья в сапоги ковать,

В сапоги ковать гвозди железные;

Не добре Егорья мастера куют:

135. У мастеров руки опущалися,

Ясные очи помрачалися,

Ничего Егорью не вредилося;

Егорьево тело соцелялося.

А злодей царище Демьянище

140. Повелел Егорья во котел сажать,

Повелел Егорья во смоле варить:

Смола кипит яко гром гремит,

А посверьх смолы Егорий плавает;

Он поет стихи херувимские,

145. Превозносит гласы все архангельские.

Возговорит царище Демьянище:

«Покинь веру истинную христианскую,

Поверуй мою веру латынскую,

Латынскую бусурманскую!»

150. Святый Егорий проглаголует:

«Я не буду веровать веру бусурманскую!

Я умру за веру христианскую!»

На то царище Демьянище опаляется;

Повелел своим мучителям:

155. «Ой вы гой еси слуги верные!

Вырывайте скоро глубок погреб!»

Тогда же его слуги верные

Вырывали глубок погреб:

Глубины погреб сорока сажень,

160. Ширины погреб двадсяти сажень;

Посадил Егорья во глубок погреб,

Закрывал досками железными,

Задвигал щитами дубовыми,

Забивал гвоздями полужёными,

165. Засыпал песками рудожелтыми,

Засыпал он и притаптывал

И притаптывал и приговаривал:

«Не бывать Егорью на Святой Руси!

Не видать Егорью света белаго,

170. Не обозреть Егорью солнца краснаго,

Не видать Егорью отца и матери,

Не слыхать Егорью звона колокольнаго,

Не слыхать Егорью пения церковнаго!»

И сидел Егорий тридсять лет.

175. А как тридсять лет исполнилось,

Святому Егорью во сне виделось:

Да явилося солнце красное,

Еще явилася мать Пресвятая Богородица;

Святу Егорью, свет, глаголует:

180. «Ой ты еси святый Егорий, свет Храбрый!

Ты за это ли претерпение

Ты наследуешь себе царство небесное!»

По Божьему повелению,

По Егория Храбраго молению,

185. От свята града Ерусалима

Поднималися ветры буйные:

Разносило пески рудожелтые,

Поломало гвозди полужёные,

Разнесло щиты дубовые,

190. Разметало доски железныя.

Выходил Егорий на святую Русь;

Завидел Егорий свету белаго,

Услышал звону колокольнаго,

Обогрело его солнце красное.

195. И пошел Егорий по святой Руси,

По святой Руси, по сырой земле,

Ко тому граду ко Ерусалиму,

Где его родима матушка

На святой молитве Богу молится. –

200. Приходил Егорий во Ерусалим город.

Ерусалим город пуст пустехонек:

Вырубили его и выжегли!

Нет ни стараго, нет ни малаго!

Стоит одна церковь соборная,

205. Церковь соборная, богомольная:

А во церькови во соборныей,

Во соборныей, богомольныей,

Стоит его матушка родимая,

Святая София перемудрая,

210. На молитвах стоит на Иисусовых:

Она Богу молит об своем сыну

Об своем сыну об Егорию.

Помолимши Богу, оглянулася;

Она узрела и усмотрела

215. Свово чаду, свово милаго,

Свята Егория, свята Храбраго;

Святу Егорью, свет, глаголует:

«Ой ты еси мое чадо милое,

Святой Егорий, свет, Храбрый!

220. Где ты был, где разгуливал?»

Святый Егорий, свет, глаголует:

– Ой сударыня, моя матушка,

Святая, премудрая София!

Был я у злодея царища Демьянища,

225. Безбожнаго злодея бусурманища;

Претерпел я муки разныя;

Муки разныя разноличныя.

Государыня моя матушка,

Святая София премудрая!

230. Воздай мне свое благословение:

Поеду я по всей земле светло-Руской,

Утвердить веру Христианскую! –

Свету Егорию мать глаголует:

«Ты поди, чадо милое!

235. Ты поди далече во чисты поля:

Ты возьми коня богатырскаго

Со двенадесять цепей железных,

И со збруею богатырскою,

Со вострым копьем со булатныим,

240. И со книгою со Евангельем».

Тут же Егорий поезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Бусурманскую веру побеждаючи,

Наезжал на леса на дремучие:

245. Леса с лесами совивалися,

Ветья по земле разстилалися;

Ни пройдтить Егорью, ни проехати.

Святой Егорий глаголует:

«Вы лесы, лесы дремучие!

250. Встаньте и разшатнитеся:

Разшатнитеся, раскачнитеся:

Порублю из вас церкви соборныя,

Соборныя да богомольныя!

В вас будет служба Господняя!

255. Зароститеся вы, леса,

По всей земле светло-Руской,

По крутым горам по высокиим!»

По Божьему все повелению,

По Егориеву все молению,

260. Разрослись леса по всей земле

По всей земле светло-Руской,

По крутым горам по высоким;

Ростут леса, где им Господь повелел. –

Еще Егорий поезжаючи,

265. Святую веру утверждаючи,

Бусурманскую веру побеждаючи,

Наезжал Егорий на реки быстрыя,

На быстрыя, на текучия:

Нельзя Егорью проехати,

270. Нельзя святому подумати.

«Ой вы еси реки быстрыя,

Реки быстрыя, текучия!

Протеките вы, реки, по всей земли,

По всей земли свято-Рускией!

275. По крутым горам по высокиим,

По темным леса, по дремучиим;

Теките вы, реки, где вам Господь повелел!»

По Божьему велению,

По Егориеву молению,

280. Протекли реки, где им Господь повелел.

Святой Егорий поезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Наезжал на горы на толкучия:

Гора с горой столконулася;

285. Ни пройдтить Егорью, ни проехати,

Егорий святой проглаголывал:

«Вы горы, горы толкучия!

Станьте вы, горы, по старому;

Поставлю на вас церковь соборную;

290. В вас будет служба Господняя!»

Святой Егорий проезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Наезжал Егорий на стадо звериное,

На серых волков на рыскучиих;

295. И пастят стадо три пастыря

Три пастыря да три девицы,

Егорьевы родныя сестрицы;

На них тела яко еловая кора,

Влас на них как кавыл трава,

300. Ни пройдтить Егорью, ни проехати.

Егорий святой проглаголывал:

«Вы волки, волки рыскучие!

Разойдитеся, разбредитеся,

По два, по три, по единому,

305. По глухим степям, по темным лесам;

А ходите вы повременно,

Пейте вы, ешьте повеленное,

От свята Егория благословения!»

По Божьему все повелению,

310. По Егориеву молению,

Разбегалися звери по всей земли,

По всей земле светло-Рускией:

Они пьют, едят повеленное,

Повеленное, благословенное

315. От Егория Храбраго. –

Еще же Егорий проезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Бусурманскую веру побеждаючи,

Наезжал Егорий на стадо на змеиное,

320. Ни пройдтить Егорью ни проехати.

Егорий святой проглаголывал:

«Ой вы гой еси змеи огненныя!

Разсыпьтесь, змеи, по сырой земле

В мелкие, дробные череньицы!

325. Пейте и ешьте из сырой земли!» –

Святой Егорий проезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Приезжал Егорий

К тому ко городу Киеву.

330. На тех вратах на Херсонскиих

Сидит Черногар птица,

Держит в когтях Осетра рыбу,

Святому Егорью не проехать будет.

Святой Егорий глаголует:

335. «Ох ты, Черногар птица»

Возвейся под небеса,

Полети на Океан море:

Ты и пей и ешь в Океан море,

И детей производи на Океан море!»

340. По Божьему повелению,

По Егорьеву молению,

Подымалась Черногар птица под небеса,

Полетела она на Океан море,

Она пьет и ест в Океан море,

345. И детей выводит на Океан море.

Святой Егорий проезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Наезжал палаты белы каменны,

Да где же пребывает царище Демьянище,

350. Безбожный пес бусурмащине.

Увидел его царище Демьянище,

Безбожный пес бусурманище:

Выходил он из палаты белокаменной,

Кричит он по звериному,

355. Визжит он по змеиному;

Хотел победить Егорья Храбраго.

Святой Егорий не устрашился,

На добром коне приуправился;

Вынимает меч саблю вострую,

360. Он ссек его злодейскую голову

По его могучия плечи;

Подымал палицу богатырскую,

Разрушил палаты белокаменныя,

Очистил землю христианскую,

365. Утвердил веру самому Христу,

Самому Христу, Царю Небесному,

Владычице Богородице,

Святой Троице неразделимыя.

Он берет свои три родных сестры,

370. Приводит к Иордан реке:

Ой вы мои три родных сестры!

«Вы умойтеся, окреститеся,

Ко Христову гробу приложитеся!

Набралися вы духу нечистаго;

375. Нечистаго, бусурманскаго:

На вас кожа как еловая кора,

На вас власы как камыш трава!

Вы поверуйте веру самому Христу,

Самому Христу, Царю Небесному,

380. Владычице Богородице,

Святой Троице неразделимыя!» –

Умывалися, окрещалися:

Камыш трава с них свалилася,

И еловая кора опустилася. –

385. Приходил Егорий

К своей матушке родимой:

«Государыня моя, матушка родимая,

Премудрая Софья!

Вот тебе три дочери.

390. А мне три родных сестры!» –

Егорьева много похождения!

Велико его претерпение!

Претерпел муки разноличныя.

Все за наши души многогрешныя!

395. Поем славу, свята Егория!

Свята Егория, свет, Хорабраго!

Во веки его слава не минуется!

И во веки веков! аминь! –

 

 

Стих о Елисавете Прекрасной

 

Во граде было в Антоние,

При царе было при Агее при Евсеиче,

При царице Оксинии.

Когда веровали веру истинную, християнскую,

5. Тогда не бывало на Антоний град

Ни какой беды, ни погибели.

Когда бросили они веру истинную, християнскую,

Начали веровать латынскую бусурманскую,

Тогда Господи на них прогневался:

10. Напустил на них змея лютаго,

Змея лютаго поедучаго.

Выедает змей лютый

Все царства царя Агея Евсеича.

Тогда князья, бояра,

15. На соймище собирались,

Соборы они соборовали,

И жеребьи закладывали:

Кому наперёд зверю достануться

На съедение, на смертное потребление?

20. Ни царя они Агея Евсеича

На совет призывали,

Называли его товарищем,

И жеребий за него закладывали.

Доставался ему резвый жеребий

25. Ко лютому зверю на съедение,

На смертное употребление:

Тогда царь Агей Евсеевич

Пошел на свой на царский двор

Невесел и нерадошен,

30. Припечалимши, прикручинимши:

Его резвыя ноги подгибаются,

Белыя руци опустилися,

Буйная головушка с плеч свалилася,

Ясны очи погубилися,

55. Сахарны уста помрачилися,

Белое лице его приусмеркнулось,

На буйной его главе власы счётом стали.

Тогда увидела его молода царица Оксинья,

Возговорила она ему таковыя словеса:

40. «Осударь ты мой, царь Агей Евсеевич!

Когда ты, сударь, таков бывал?

Что ты идешь не постарому,

Не по старому, не попрежнему,

Припечалимши и прикручинимши?»

45. Отвечал ей царь Агей Евсеевич:

«Ой ты еси моя царица, Оксиния!

Не знаешь ты ничего, не ведаешь!

За наше великое согрешение,

За многое беззаконие

50. Наслал на нас Господи змея лютаго,

Змея лютаго, поедучаго:

Выедает лютый зверь все мое царство,

Царя Агея Евсеевича;

То с той поры царя бояре

55. На соймище собиралися

Соборы они соборовали,

И жеребьи закладывали

Кому наперед достанется

Ко змею на съедение

60. И на смертное потребление;

И меня они, царя, на совет призывали,

Называли они меня товарищем,

И жеребье за меня закладывали;

Доставался мой резвый жеребей:

65. Наперед мне идти

К лютому зверю на съедение!»

Отвечала ему царица Оксиния:

«Не кручинься мой друг, не печалься!

Есть у нас с тобой чадо милое,

75. Молодая, прекрасная Лисафета:

Она нашей то веры не верует,

И трапезу не трапезует,

Она верует веру истинную христианскую,

По старому и по прежнему,

80. И святому Егорию Храброму;

Предадим мы ее ко лютому зверю на съедение,

На смертное потребление!» –

Тогда же царь Агей Евсеевич

Со царицею со Оксиниею

85. Приходили в палату в белокаменную

Да где же пребывает молодая Елисафета;

Возговорили они к ней такия словеса:

«Ой ты гой еси, наше чадо милое,

Молодая, прекрасная Елисафета!

90. Умывайся ты, наряжайся во цветное платье,

Подпояшь свой шелков пояс сорока пядень!

Уже за муж мы тебя просватали!»

Молодая, прекрасная Елисафета догадалася;

Отвечала им такия словеса:

95. «Осударь мы мой, родной батюшко!

Осударыня, родная матушка!

Слышит мое сердце:

Не за муж вы меня собираете;

На смертный час вы меня соряжаете,

100. Ко лютому зверю на съедение,

На смертное потребление;

Придаете вы меня к смерти скорой!» –

Тогда царь Агей Евсеевич

Берет ее за ручку за правую,

105. Ведет ее во чистое поле;

Постановил ее близь синя моря,

На крутыем на бережечке,

На сыпучием на песочке;

И сам он грядет во Антоний град.

110. Тогда молодая прекрасная Лисафета

Оставалась единая близ синя моря,

На крутом береге, на песке сыпучем;

Она плакала, зело рыдала,

Взирала очами на небо,

115. Призывала Бога на помочь,

И матерь Божию Богородицу,

И святаго свет Егория Храбраго.

Из чистаго, далеча поля

Приезжал к ней Егорий Храбрый

120. На своем на осле на белыем,

Возговорил он ей таковыя словеса:

«Ой ты гой еси, молодая прекрасная Лисафета.

Что ты единая стоишь близь синя моря?

О чем ты плачешь, зело рыдаешь?

125. Взираешь ты на небо,

Призывашь Бога на помочь,

И мать Божию Богородицу,

И святаго Егория Храбраго?»

Тогда молодая прекрасная Лисафета

130. Не узнала святаго Егория Храбраго,

Называла его добрым молодцем.

«Вывел меня батюшка

Ко лютому зверю на съедение

На смертное потребление;

135. Предают они меня смерти скорой!»

Речет святой Егорий Храбрый:

«Ой ты гой еси, молодая прекрасная Лисафета!

Садись ты, смотри в моей буйной главе пороха,

А очми взирай на синее море;

140. Когда сине море возколебнется,

Тогда лютый змей подымется;

Ты скажи мне: Егорий Храбрый!»

Тогда молодая прекрасная Лисафета

Садилась, смотрела в буйной главе пороха

145. У святаго Егория Храбраго,

А сама взирала очми на синее море.

Синее море разливалось;

Тогда лютый змей подымается,

Переплывает лютый змей через синее море

150. Ко копытечку ко ослу белому.

Тогда молодая прекрасная,

Змея лютаго испугалась,

Не посмела разбудить Егория Храбраго;

Она плакала, зело рыдала,

155. Обронила свою слезу святому на бело лице,

От того святой просыпается:

Сохватал он свое скипетро вострое,

Садился на осла на белаго;

Он и бьет змея буйнаго

160. В голову, во проклятые его челюсти.

И сам речет Елисафете прекрасной:

«Ой ты гой еси, молодая прекрасная Лисафета!

Распояшь ты свой шелков пояс,

Свой шелков пояс сорока пядень,

165. Провздевай ты в его ноздри в змеёвыя,

Поводай змея во Антоний град!»

Тогда молодая прекрасная Лисафета

Змея лютаго убоялася,

Не разпоясала свой шелков пояс,

170. Свой шелков пояс сорока пядень.

Тогда святой Егорий Храбрый

Распоясал сам шелков пояс,

Провздевает он его в ноздри змеёвыя,

Он вручил змея молодой прекрасной Лисафете.

175. Тогда молодая прекрасная Лисафета

Повела змея во Антоний град;

Приводила его на царский двор,

Воскричала она громким голосом:

«Ой ты гой еси, царь Агей Евсеевич,

180. Со царицею со Оксиньею!

Ой вы гой еси, князья, бояре!

Христиане православные!

Бросьте вы веру латынскую, бусурманскую,

Поверуйте вы веру истинную християнскую,

185. По старому и по прежнему!

И святому Егорию храброму!

Естьли вы не бросите,

Вы веру латынскую бусурманскую,

Напущу я на вас змея лютаго;

190. Поест он вас всех до единаго,

И стараго до малаго,

И царя Агея Евсеевича

Со царицею со Оксиньею!»

Тогда же царь со царицею

195. И все князья и бояре православные

Воскричали громким голосом,

Проливались горючи слезы:

«Осударыня наша матушка,

Прекрасная Лисафета!

200. Не пущай ты на нас змея лютаго,

Змея лютаго, поедучаго!

Бросим мы веру латынскую бусурманскую,

Поверуем веру истинную, християнскую,

По старому и по прежнему,

205. Егорию Храброму!» –

Тогда молодая прекрасная Лисафета

Повела змея на гору на каменную,

Постановила змея на камни,

Поклинать стала змея с каменем;

210. А сама грядет во Антоний град.

Тогда царь Агей Евсеевич

Со царицею со Оксиньею

Воскричали громким голосом:

«Ой вы гой еси, бояре, христиане!

215. Ой вы гой еси, попы и священники наши!

Спущайте гласы колокольные,

Подымайте иконы местныя,

Служите молебны честные,

За Лисафетино моление,

220. За Егория Храбраго страдание!» –

Славен наш Бог прославился:

Аминь!

 

 

Стих

О Лазаре убогом

 

Жил себе на земле славен-богат;

Пил ел богатый, – сахар воскушал;

Дороги одежды богат надевал. –

По двору богатый похаживает;

5. За ним выходила свышняя раба,

В руцех выносила мед и вино:

«Испей, мой богатый, зелена вина!

Закушай, богатый, сладкие меды!» –

Выходил богатый сам за ворота;

10. Ин перед воротами, перед богачёвыми,

Лежит же убогий во Божьем труду,

Во Божьем труду, сам весь во гною.

Вскричал же убогий брату своему:

«Ой ты, мой братец, славен-богат!

15. Сошли, Христа ради, хошь милостыню!

Хлеба и соли, чем душу питать;

Про имене Христово напой, накорми.

Христос тебе заплатит,

сам Бог со небес,

На мою на проторь на нищенскую!» –

20. Скричал богатый на брата своего:

«Лежишь ты, убогий, во Божьем труду,

Во Божьем труду, сам весь во гною;

Ой, осмердил ты меня, как лютый пёс!

Что ты мне за братец? Что ты за родной?

25. Этих у меня братьев в роду не было!

Есть у меня братья, каков я и сам,

Каков я и сам, князья-бояра;

Много у братьев именья-житья,

Хлеба и соли, злата и сребра;

30. А твои-то братья – два пса кобеля!

По подстолью они похаживают!»

– «Потом я тебе братец, потому родной,

Что единая матушка нас породила,

35. Что един, сударь, батюшка вспоил, вскормил,

Не едною долею он нас наделил:

Большому-то брату богатества тьма,

Меньшому-то брату убожство и рай» –

Плюнул же богатый, в палаты пошел:

40. «Я не боюся твоей кропоты,

Ни злыих хуробыих, злых уродливыих!» –

Был у богатаго почестный пир;

Пили же и ели друзья и братия;

Еще у богатаго два лютые псы:

45. Псы по подстольям похаживали,

Обронныя крошечки собирывали,

К убогому Лазарю принашивали.

Владыко со небес ему сам душу питал,

А псы ему раны зализывали. –

50. Вышел убогий в чисто поле,

Взглянет он, взозрит да на небеса,

Воскричал убогий громким голосом:

«О Господи, Господи, Спас милостивый!

Услыши, Господь Бог, молитву мою,

55. Молитву мою неправедную:

Сошли ты мне, Господи, грозных ангелов,

Грозных и несмирных, не милостьливых!

Чтоб вынули душеньку сквозь ребер копьё,

Положили б душеньку да на борону,

60. Понесли бы душеньку в огонь во смолу!

И так моя душенька намаялася,

По белому свету находилася!

Как живучи здесь на вольном свету,

Мне нечем убогому, в рай превзойдти;

65. Нечем в убожестве душу спасти!» –

Выслушал Господь молитву его;

Принял его души на хвалы к себе:

Ссылает Господь Бог святых ангелов,

Тихиих ангелов, все милостивыих,

70. По его по душеньку по Лазареву.

Вынимали душеньку честно и хвально,

Честно и хвально в сахарны уста;

Да приняли душу на пелену,

Да вознесли же душу на небеса,

75. Да отдали душу к Богу в рай,

К святому Аврамию к праведному:

«Вот тебе, душенька, тут век вековать,

В небесныем царствии, пресветлом раю!

С праведными жить тебе, лик ликовать!» –

80. Тоже было время, – все минулося:

Охочь был богатый торгом торговать,

Прохладен был богатый в беседах сидеть;

Гуляет богатый день до вечера.

Шел же богатый путем ко двору;

85. Найдет на богатаго Божия скорбь,

Злая хворыбонька, зла-уродливая смерть;

Предъимет богатаго предвыше его,

Ударила богатаго об сыру землю,

Не взвидит богатый пути пред собой,

90. Не узрел богатый двора своего,

Не спознал богатый жены и детей.

Сам лёжа богатый молитву творил:

«О Боже, Владыко, Спас милостивый!

Услыши, Господь Бог, молитву мою,

95. Молитву мою всю праведную:

Приими мою душу на хвалы себе!

Создай ты мне, Господи, тихих ангелей,

Тихиих и смирных и милостьливых,

По мою по душеньку да по праведную;

100. Чтоб вынули душеньку честно и хвально,

Положили б душеньку да на пелену,

Понесли бы душеньку к самому Христу,

К самому Христу, к Аврамию в рай!

И так моя душенька поцарствовала!

105. Живучи здесь на вольном свету,

Пила, ела душенька, все тешилася!

Мне есть чем, богатому, в рай превзойдти,

Мне есть чем, богатому, душу спасти:

Много у богатаго именья-житья,

110. Хлеба и соли, злата и сребра!» –

Не слушал же Господь молитву его,

Молитву его неправедную;

Сослал ему Господи скорую смерть:

Сослал к нему Господь грозных ангелов,

115. Страшных, грозныих, не милостивыих,

По его по душу по богачёву;

Вынули его душеньку не честно, не хвально,

Не честно не хвально, скрозь рёбер его;

Да вознесли же душу вельми высоко,

120. Да ввергнули душу во тьму глубоко,

В тоё злую муку, в геенский огонь:

«Вот тебе, душенька, вечное житье,

Вечное житье безконечное! –

Смотри ж ты, богатый, предвыше себя!»

125. Взирает богатый очми на небо;

Узрел богатый Аврамия в раю;

Возле Аврамия брата своего,

Меньшаго брата, Лазаря.

Вскричал богатый во тьме сидючи:

130. «Братец мой, братец, убогий Лазарь!

Как я поначаял, что ты в превечной муке;

Ан ты, мой родимый, в пресветлом раю!

Не попомни, братец, грубости моей!

Моги, мой родимый, душе пособить,

135. Есть у тебя, братец, правая руца,

У правой у рученьки мизинный твой перст;

Обмочи ты, мой братец, в студёной воде!

Промочи ты мне, братец, кровавы уста!

Сократи ты, родимый, геенский огонь;

140. Чтобы мне, богатому, всему не сгореть

В той во злой муке превечныей!» –

Ответ к нему держит убогий Лазарь:

«Ой ты, мой братец, славен богат!

Нельзя, мой родимый, тебе пособить:

145. Здесь нам, братец, воля не своя;

Здесь нам воля все Господова. –
Егда мы живали на вольном свету,

Тогда мы с тобой Богу не справливали:

Ты меня, братец, братом не нарекал,

150. Нарёк ты меня, братец, лютыим псом;

Про имене христово ты не подавал,

Нищиих, убогих, ты в дом не принимал,

Вдов-сирот, братец, ты не призирал,

Ночныим ночлегом ты не укрывал,

155. Нагого, босого, ты не одевал,

На пути сидящему ты не подавал,

Темную темницу ты не просвещал,

Во гробе умершиих ты не провождал,

До Божией церкви всегда бы со свечёй,

160. От Божией церкви до сырой земли.

В тем бы ты призрен от Господа был!» –

Речет же богатый во тьме сидючи:

«Ой ты мой братец, убогий Лазарь!

Когда знал ты. ведал про вечное житье,

165. Про зную про муку превечную,

Зачем ты, родимый, мне тогда не сказал:

Ох, я не жалел бы именья-житья,

Хлеба и соли, и злата-сребра!

Про имене Христово я бы подавал,

170. Тебя бы я братом родныим нарекал,

Нищих-убогих в дом бы призывал,

Вдов-сирот, братец, я бы призирал,

Ночныим ночлегом я бы укрывал,

Нагого-босого я бы одевал,

175. На пути сидящему я бы подавал,

Темную темницу я бы просвещал,

Во гробе умерших я бы провождал,

До Божьей до церкви всегда бы со свечёй,

От Божией церкви до сырой земли.

180. Тем бы я призрен от Господа был!

Ответ к нему держит убогий Лазарь:

«Ой ты, мой братец, слаен, богат!

Вспокаялся, братец, да не во-время!

Где твое, братец, именье-житье?

185. Где твое, родимый, злато, сребро?

Да где же твое, братец, цветное платье?

Где твои, братец, свышния рабы?»

Речет же богатый во тьме сидючи:

«Ой ты, мой братец, убогий Лазарь!

190. Именье-житьё мое все прахом взято,

Злато мое, серебро – земля пожрала,

Цветное платье все тлен восприял,

Друзья мои, братья, – все минулися,

Свышния рабоньки все врозь разошлись!

195. Спесь моя, гордость, вся минулася,

Превечная мука мне сготовилася!» –

Речет же убогий в пресветлом раю:

«Ой ты, мой братец, славен, богат!

Едина нас матерь с тобой родила;

200. Не одни участки нам Господь написал:

Тебе Господь написал богатства тьма;

А мне Господь написал во убожестве рай.

Тебя во богатстве враг уловил;

Меня во убожестве Господь утвердил

205. Верою, правдою всею любовию.

Спасли мою душеньку святы ангели. –

Где святы ангели лик ликуют?

Лик ликуют здесь, ангели, на земли;

Царствуют праведники на небесах. –

210. Живи ты, мой братец, где Бог повелел;

А мне жить, убогому, в пресветлом раю;

С праведными жить, и мне лик ликовать!» –

Мы нынече Лазарю славу поем!

Во век его слава не минуется!

 

 

 

Стих

О Страшном Суде

 

Было добро, да миновалося;

Будет добро, того долго ждать.

И речет Пресвятая Богородица,

Святая жена милосердия:

5. Рабы де вы мои Христолюбивые!

Поймейте веру христианскую

И верою и любовию

Поимейте друг друга и брат брата

И сын отца и мать свою!

10. За вашу веру христианскую

Сошлет Господи пророчество:

Илью пророка и Онофрия;

И станут святые пророчити.

И сойдет на землю бездушный Бог,

15. Бездушный Бог Антихристос;

Он исколет святое пророчество.

От той-то от святой-то крови

Загорится матушка сыра земля:

Со восхода загорится до запада.

20. С полудён загорится да до ночи;

И выгорят горы со раздольями,

И выгорят лесы темные.

И сошлет Господь потопие

И на три дни на три месяца;

25. И вымоет матушку сыру землю

Аки харатью белую,

Аки скорлупу яичную,

Аки девицу непорочную,

Аки вдовицу благочестивую.

30. И сойдет Михаил Архангел, батюшко,

И утвердит престол среди земли;

Вострубит в трубаньку золоту:

Воставайте вы, живые и мертвые!

Стары и малы будьте в тридсять лет!

35. По правую сторону идут души праведны,

Законные рабы;

Воскричат праведны

Во разные голосы:

Ты, де, Господи, Царь Небесный, Отец,

40. Судия наш праведный

И Воевода небесная!

Прими, де, нас Господи,

Во свой во прекрасный рай! –

Подите вы, други мои и дети мои

45. И дщери мои и любезные мои,

Во мой, де, во прекрасный рай!

На древах сидят птицы райския,

Поют песни царския,

И гласы, де, гласят, архангельски;

50. Прекрасный рай вам красуется,

И птица вся радуется.

По леву сторону

Идут грешныя души,

Души беззаконыя;

55. Воскрикнули грешные,

Рабы беззаконные

Во многие голосы:

Ты, де, Господи,

Царь Небесный, Отец,

60. Судья наша праведная,

Воевода небесная!

Прими, де, ты нас, Господи,

Во свой во прекрасный рай! –

Подите вы, грешные,

65. К сатане, ко дьяволам его;

Там, де, вам грешныим

Будет мука вечная,

И тьма кромешняя,

И пламя неугасимое! –

70. Как воскрикнут грешные

Громкиим голосом:

Ты, де, Господи,

Царь Небесный, Отец,

Судья наша праведная,

75. Воевода небесная!

Мы, де, к Тебе, к свету, шли,

Не чаяли погибели! –

– Вы, де, не чаяли;

А я вас и не ведаю.

80. Вы, де, жили на вольном свету,

У вас, де были церкви соборныя,

А в церквах книги уложённыя;

Вы в церковь Божию не хаживали,

Церковнаго петья не слушали,

85. Попов и дьяков ни вочто чли;

Вы б душу пасли постом, молитвою,

Тихомолной милостынею,

Поклонами полунощными! –

 

 

  О грешной душе

 

Жила была душа грешная

На вольныем свете;

Злилася, сердилася,

Бранилася, зло творила;

5. Умерла, да не простилася.

Ссылает Господь с небес грозных ангелов:

Вынули душу грешную,

Понесли душу грешную

Да по воздуху по небесному.

10. Принесли душу грешную

Ко лестнице ко небесной.

На первую ступень ступила:

И вот встретили душу грешную

Полтораста врагов;

15. На другую ступень ступила –

Вот и двести врагов;

Вот на третью ступень ступила, –

Вот две тысячи врагов возрадовалися:

«Ты была наша потешница!

20. Ты была наша наставщица!

Вот несут они письма, да раскатывают,

Да раскатывают, все грехи расказывают.

Вот к душе грешной

Окаянны приближаются.

25. А тут душа испугалася,

За ангела бросалася,

За правое его крылушко.

Велел Господь Бог Соверзить душу грешную.

30. Соверзили душу грешную

Засадили душу грешную,

Во тьму во кромешную.

Изошла же душа грешная

Всеё злую муку, превечную;

35. Не нашла душа грешная

Ни ложки воды, ни капли росы.

Вот как душа грешная да расплакалася:

«Легче б я, душа грешная,

На вольном свете

40. Сто бы я лет во огне прогорела,

Тысячу бы лет на колу щекой провисела; –

И то бы я себе конец ждала!»

 

Плач Земли

 

Растужилась, расплакалась матушка сыра земля

Перед Господом Богом:

«Тяжел то мне, тяжел, Господи, вольный свет!

Тежеле, много грешников, боле беззаконников!»

5. Речет же сам Господь сырой земле:

«Потерпи же ты, матушка, сыра земля!

Потерпи же ты несколько времечка, сыра земля!

Не придут ли рабы грешные к самому Богу

С чистым покаянием?

10. Ежели придут, прибавлю я им свету вольнаго,

Царство небесное;

Ежели не придут ко мне, к Богу,

Убавлю я им свету вольнаго,

Прибавлю я им муки вечныя,

15. Поморю я их гладом голодным!»

 

 

 

Примечания

 

 

    Несколько слов об особенностях фольклорных текстов. Уже первые собиратели старин и стихов отмечали, что сказителю неизвестен «точный текст» старины – он воссоздается в процессе пения, «...в памяти хранится только общий остов, так, что всякий раз, как сказитель поет былину, он ее тут же сочиняет...»1: «Я пою, а в нутре как бы не то делается, когда молча либо сижу. Подымается во мне словно дух какой и ходит по нутру-то моему. Одни слова пропою, а перед духом-то моим новые встают…»2. Восприятие тоже должно быть адекватным. Читая текст с листа, мы воспринимаем лишь его «литературную тень». Между тем, традиционное исполнение – это совместный процесс, совместное творчество сказителя и слушателя. Для того, чтобы у читателя «заходил дух по нутру» необходимо иметь опыт общения с традиционными текстами и, как минимум, любовь к ним.

 

 Голубинная книга. Тексты печатаются по: Киреевский П. В. Русские народные стихи. Спб, 1848. Второй вариант Голубинной книги (по К. Данилову) – дан здесь для сравнительного прочтения.

Голубиная книга – трактуется как книга глубинная, т. е. мудрая и вместе с тем как книга исполненная Святого Духа, который и символизируется голубем. Далее в тексте она отождествляется с евангелием: «Распущал он (Христос) книгу голубиную По всей земле, по вселенныя...» Добавим, что голбец (в диалектах голубец) в семантике крестьянской избы – вход в иной мир3. Такое же название имеет и деревянное сооружение над могильным холмом. Голубиная - таким образом, это еще и потусторонняя книга – поэтому-то ее и нельзя прочесть.

Стих восходит к ряду апокрифов: «Беседа трех святителей», «Вопросы Иоанна Богослова Господу на горе Фаворской», «Иерусалимская беседа». Образ книги, запечатанной семью печатями, один из главных в Апокалипсисе. В каком-то смысле «Голубиная книга» написана из будущего, т. к. снятие печатей и бой «кривды с правдой» происходят уже на Страшном Суде.

Давыд Евсеевич – Давид иудейский царь рубежа XI-X вв. до Р. Х., автор Псалтири. В стихе выступает как вообще божественный певец.

Володимир Володимирович – обычно трактуется как равноапостольный князь Владимир (ум. 1015 г.), креститель Руси. Меж тем Святославович во Володимировича превращается не ошибкой. В других текстах: Волотомон Волотомонович (К. Данилов) или Волотоман Волотоманович (Бессонов). Волот – значит великан, а в диалектах – волшебник, обратень.

Отчего у нас начался белый вольный свет ...  - и далее – стих ставит вопросы смысла бытия не в материалистическом плане: как и для чего, а констатирует провиденциальную значимость творения, человеку недоступную и потому:

Я по старой по своей по памяти

Расскажу вам как по грамоте...

- т. е. расскажу вам по преданию то, что не может быть прочитано - т. е. познано до наступления «жизни будущего века».

От того у нас в земле цари пошли:

От святой главы от Адамовой...

- идея происхождения каст из различных частей божественного тела, известна уже в индуизме.

Белый царь – Русский царь.

За дом Пречистыя Богородицы – Дом Богородицы – Россия .

Глава Адамова (в др. вариантах гора Сионская) – лобное место, Голгофа (что в переводе и значит – голова, череп), по преданию там был похоронен Адам, а позже распят Христос. Сионская гора – место резиденции Давида, на ней же будет проходить Страшный Суд. Обе горы в народном сознании совместились.

Утвердил он веру на камени... Латырь камень – Латырь (в вариантах: алатырь, электр и др.) – камень, как объект поклонения и магической силы, упоминается в нашем эпосе, заговорах, сказках, песнях. Там он представляет дохристианский культ, здесь же камнепочитание получает новое обоснование: «Алтарный камень, алтарь, на котором впервые была принесена бескровная жертва, установлено высшее таинство христианства» (Веселовский А. Н. Разыскания в области русских духовных стихов // СОРЯС, т. 28, №2, СПб., 1881). Такой камень-алтарь мы видим на иконе Троицы, за него же усаживает автор стиха двенадцать апостолов в тайной вечере. Вместе с тем: ...веру на камени – ср. притчу о камне, отвергнутом строителями.

Святой Климент – папа римский (92-100 г.) – покровитель новообращенных народов. Сослан императором Траяном в Херсонес. В 101 году брошен в море с якорем на шее. В 860 гг. по молитве Кирилла и Мефодия, проповедовавших в Корсуни, мощи его чудесным образом всплыли со дна. Голова святого около 989 года была перевезена кн. Владимиром в Киев.

Кабы два зверя собиралися – ср. Апокалипсис, гл. 5. В других вариантах битва происходит уже на Страшном Суде (см. Бессонов): При последнем будет при времени, при восьмой будет при тысячи – восьмое тысячелетие по современному календарю: 1492- 2492 гг.

Стратим птица (страфиль, стрепеюн и др. варианты) – страус. Ее описание напоминает легенду об алконосте. Диковинные звери и птицы – излюбленная тема древнейших «естественнонаучных» изборников, которые назывались Палеями. Но прототип стратими следует, вероятно, искать не там, а среди чудесных птиц русских сказок.

Индрик зверь – см. ниже.

 

Второй текст печатается по: «Древние российские стихотворения собранные Киршой Даниловым», М., 1977.

Ан жил Адам во светлом раю

Во светлом раю со своей со Евою...

- «искусительная» прелюдия в стихе Кирши Данилова вероятно навеяна другим популярным стихом, который так и назывался «Плач Адама», а также одноименным церковным песнопением. Популярная тема лубков XVII-XIX вв.

Тяжкой грех – в народном сознании грех переосмыслен как блуд, чего в Библии нет. Там главное в нарушении запрета, в желании стать «как боги».

Зашли оне на Фавор-гору – Фавор, гора близ Назарета, место Преображения. Возможно, автор стиха хотел подчеркнуть, что здесь Адам Вечный, райский преображается в Адама земного, смертного – процесс обратный тому, что явил Христос.

Ты спусти на землю меня трудную – переосмысление библейского текста: не изгнание из рая, а просьба выпустить, как бы санкционировать начало земной истории.

А на той горе Сионския

У тое главы святы Адамовы

Вырастало древо кипарисово

Ко тому-то древу кипарисову

Выпадала книга голубиная...

- опять совмещение Сиона с Голгофой. Древо, выросшее из Адама, символизирует мировое древо, к нему выпадает книга, на нем распинается Христос (см. ниже).

Сорок калик со каликою – персонажи другого, одноименного духовного стиха. Калики-страники, носители и творцы духовного стиха, которые, заметим: «все сильны-могучи богатыри».

Опричь царства Московского – т. е. «Иерусалим всем градам отец», но не для Московского царства, где Москва – «третий Рим».

Единорог-зверь – всем зверям отец. О финале голубиной книги – единоборстве двух зверей следует сказать особо. В одних вариантах звери олицетворяют бой Кривды с Правдой, и битве предшествует упоминание о главном звере – Индрике (см. Оксенов и др.). В других вариантах (К. Данилов) Индрик отождествляется с единорогом (инорогом) и этот эпизод непосредственно перерастает в сцену боя. Бой, неожиданно оборвавшись, продолжается перечислением: «Ногай птица – всем птицам мати». Видимо, совмещение образа единорога и индрика традиция более поздняя.

Единорог упоминается в Библии (Исая 8, 22, 23, 24; Иова 9-12, 39; Псалтирь 6, 11, 21, 22, 28, 41).4

В славянской мифологии гибель единорогов объясняется различными вариантами легенды о потопе: Ной не берет единорога в ковчег, сталкивает с ковчега, единорог сам пренебрегает услугами Ноя и т. д. Обратим внимание: единорог так или иначе гибнет от воды.

Единорог, изображаемый в виде лошади с рогом, один или в паре со львом становится популярным изображением в средневековой народной живописи. На лубках (XVII-XIX вв.) изображающих рай, мы видим единорога пасущегося подле Адама.

В Апокалипсисе есть странное место (гл. 5): Лев «от корня Давида», который «вдруг» подменяется Агнцем-Христом, могущем прочесть КНИГУ и снять ее семь печатей, для чего агнец вступает в сражение со зверем (Сатаной). Откуда обмолвка о льве (и еще раз в гл. 10) – столь непривычной ипостаси Христа?

Голубиная книга и Апокалипсис, как бы дополняют друг друга, не повторяясь (а ведь всем авторам «книги» на протяжении ее многовековой трансформации были хорошо известны библейские тексты!), возвращают нас к первоначальному мифу о мироустроительной битве зверей. Сражение единорога со львом известно в античном, а позже – в западноевропейском фольклоре. Единорог – символ непокорной Шотландии и Британский лев, в результате заключенного в XVII веке союза, оказываются вместе на гербе Великой Британии, дружно поддерживая общий геральдический щит. К тому времени относится известная всем по сказке Кэрролла песенка:

Вел за корону смертный бой

Со львом единорог…

Интересно, что задолго до этого мы видим единорога на малой государевой печати Ивана Грозного, на монетах Ивана III, Федора Ивановича и Дмитрия Самозванца. Он же изображен на державе Мономаха (XI в.), на топорах и тронах Рюриковичей. Видимо, единорог Мономаха и Грозного это не столько единорог Библии, сколько дохристианский Индрик. Он «ходит под землею, а не держут его горы камены» (К. Данилов) «ходит он по подземелью… живет во светлой горе, куды хочет идет по подземелью, как солнышко по поднебесью…» (Киреевский) – это сближает его со Святогором, которого мы толковали как Святого Гора или Хорса наших летописей. Хорс5 (на европейских языках – конь) – символ солнца. Справедливо сближение Индрика с ведийским Индрой. Индрик – бог подземелья – бьется и покоряется Хорсу (льву-солнцу).

Единоборство осмысляется духовным стихом, как битва Кривды с Правдой.

Как известно индийский (река Инд!) Индра (бог-громовник) бьется со змеем Вритрой (бог засухи) перегородившем реки. Здесь все как в египетской паре Гор – Сет. О. В. Белова приводит фрагмент апокрифа «Беседа иерусалимская» сближающий литературного единорога с ведийским мифом и в свою очередь с голубиной книгой: «…А зверь зверям мать единорох, коли на земли была засуха i в те поры дождя на землю не было, тогда в реках i в озерах воды не было, только в единомъ езере вода была, i лежалъ великой змиi, и не давал людемъ воды пить, и никакому потекучему зверю, не птице полетучей, а коли побежить единорогъ воды пить, и змиi люты заслышить и побежить от зверя того за три дни, i в ту пору запасаюца водою люди…» То что в ведах Индра небесный победитель, а наш Индрик – подземный побежденный – не странно. Такая рокировка типична: боги и демоны одного народа (Веды) меняются местами в понятии другого (Авеста). Для иранцев Индра как раз отрицательный персонаж. В Голубиной книге очевидно влияние обеих ветвей мифа: иранской (через библейскую) и индусской (ведической) через дохристианский славянский миф. Отсюда двойственность нашего Индрика.

Оба «солнца» в славянской традиции, и небесное, и потустороннее, имеют образ коня. Только потустороннее с рогом, который, по мнению духовных стихов необходим для прочистки источников рек. Возможно, такое объяснение вторично: все подземные властелины античности – рогаты: «когда звирь в горы поворотится, тогда мать-земля под ним всколыбнется» (вариант Бессонова).

Наслоения последнего тысячелетия не так велики: христианская культура изменила форму Голубиной книги, сделала ее трудночитаемой и многослойной, но сохранила сами образы, эпизоды и формулы. Все то, на чем, собственно, и держится стих, скрепленный внутренней силой поэзии.

 

 

1 А. Ф. Гильфердинг. Онежские былины. СПб, 1873. (Архангельск, 1983, С. 43).

2 С. В. Максимов. Избранные произведения. М., 1987, Т.2, С 471.

3 Голбец — деревянный тамбур с дверью, пристроенный к печи, для входа в подполье — жилище домового, кикимор и душ предков. Уже в палеолитичиских стоянках обнаруживаются захоронения под очагом жилища ибо над — т.е. там, куда уходит дым — находится небесное царство — зеркальное отражение подземного.

4 Подробнее см. О. В. Белова. Единорог в народных представлениях и книжной традиции славян. ЖС, 1994, 4.

5 А. В. Грунтовский. Русский кулачный бой. СПб., 1998, 2001.

 

 

 

Федор Тирон — св. великомученник, воин. Как противник язычества сжег храм богини Кибелы, за что подвергся истязаниям и был сожжен в Амасии (город в малой Азии на берегу Черного моря) в 306 году. Император Константин устанавил день памяти святого 17 февраля (2 марта).

В стихе совмещаются два рассказа: о походе Федора против «царя иудейского, силы жидовской» и о освобождении матери от змея. Источником стиха принято считать древнерусский апокриф, восходящий к греческому, а также житие другого змееборца — Федора Стратилата (ум. в 319 г.). В таком виде стих сложился уже в домонгольскую эпоху.

В стихах о змееборцах, наряду с апокрифической и житийной, запечатлена поэзия древнего богатырского эпоса.

О Егории Храбром. Егорий Храбрый — великомученник Георгий, победоносец и чудотворец (ум. в 303 г.). По преданию, Георгий юноша знатного рода из Кападокии, ставший крупным военачальником. В житие рассказывается, что он притерпел мучения от персидского царя Дадиана (в других редакциях — от императора Диоклетиана).

Культ Георгия широко распространился на Руси уже при Ярославе Мудром. Один из наиболее почитаемых святых, как покровитель земных властей, Георгий, был личным патроном многих русских князей. Образ Георгия вошел в государственный герб и украшал знамёна русских войск.

Одновременно Святой Егорий делается покровителем землепашества (в буквальном переводе с греч. Георгий — землепашец): «Где Егорий ходит — там жито родит» и т. д. и скотоводства (см. обряд первого выгона скота на Егория Вешнего, заговоры на оберег скотины и др.).

Первая часть стиха – «мучения» соответствует «рисуночному письму» житийных клейм иконы свмч. Георгия. Во второй части Егорий предстаёт Демиургом, устроителем Руси, покорителем хтонических существ с боевой палицей в руках. Здесь и время и пространство носят эпический характер: «земля светло-Руская» тождественна вообще этому свету, Иерусалим оборачивается Киевом, у стен которого течет Иордань и т.п.

        Царище Демьянище (Диоклетианище) — Диоклетиан, Гай Аврелий Валерий (243 — 313/316 гг), римский император (284 — 305), известный деспот и гонитель христианства.

Святая София Премудрая — В житии имена родителей св. Георгия не указываются. Народный стих называет матерью Егория мученницу Софию, дочери которой (в русском варианте жития — Вера, Надежда, Любовь) были обезглавлены при императоре Адриане, София скончалась на их могиле (ок. 137 года). День их памяти — 17 сентября.

О Елисавете Прекрасной — Греческая легенда «Чудо Георгия о змие» восходит к фольклорной традиции, известной уже в VIII веке. На наиболее древнем (из сохранившихся) изображении Георгия (Старая Ладога, XII век) изображена царевна, ведущая змея на поводке, тема столь популярная для русской иконописи, а позже — лубка.

Я не раз Егорья в году буду веровать — Память вмч. Георгия отмечается 23 апреля (6 мая) — Егорий Вешний, и 26 ноября (9 декабря — освящение церкви вмч. Георгия в Киеве, 1051/1054 гг) — Егорий Зимний. Георгия поминают и на 3(16) ноября — обновления храма вмч. Георгия в Лидде (IV в.).

О Лазаре Убогом — восходит к евангельской притче о Лазаре (Лука, гл. 16), но здесь бедный Лазарь сделан, как в русской народной сказке — братом богатого. В западной церкви Лазарь считается покровителем нищих и больных (от сюда происходит — «лазарет»). Популярная тема русских лубков.

О Страшном Суде — восходит к Апокалипсису Иоанна Богослова, а так же к многочисленным святоотеческим сочинениям («Слово св. мученика Ипполита о Христе и Антихристе», «Слово св. Ефрема Сирина», «Житие св. Андрея Юродивого»), а так же к апокрифическим сказаниям («Слово Мефодия Патарского», «Вопросы Иоанна Богослова») и фольклорным мотивам.

О грешной душе — популярный народный стих не имеющий в основе конкретного апокрифа.

На первую ступень ступила... — небесная лествица, образ развитый в русской иконописи и фреске.

Полтораста врагов... за ангела бросалася... — бесы и ангел-хранитель.

В других вариантах стиха — перечень зачитываемых бесами грехов — перечень колдовских действий, характерно описываемых в быличках и душеспасительных рассказах.

Плач земли — многочисленные варианты этого стиха восходят к греческим апокрифам («Хождение апостола Павла по мукам» и др.), а так же, как принято считать, к русским «плачам»: «Сказание о Меркурии Смоленском», «Повесть о нашествии Батыя». Нам кажется более вероятным, что эти литературные произведения использовали поэтику древних народных «плачей».*

* См. «Русская земля», № 2.

 

Откуда есть пошла...

 

 

Первичная история русской литературы – это история крещения Руси. Русь крестилась не однажды. То, что произошло в днепровских водах в 988 году по воле равноапостольного князя, было итогом и этапом многовекового пути…

«В русских сборниках, начиная с XV века, встречается нередко житие св. Стефана, епис. Сурожского. Древне-русский Сурож, греч. Сугдея, это нынешнее местечко Судак на южном берегу Крыма, между Алуштой и Феодосией. Стефан представлен в житии каппадокийским уроженцем, получившем образование в Константинополе, там же принявшим иночество и епископский сан от православного патриарха Германа. В разгар иконоборчества Льва Исавра (717 – 741) и Константина Копронима (741 – 775) он выступает исповедником, будучи уже епископом Сурожским […] «По смерти же святаго мало лет мину, прiиде рать велика русскаа из Новаграда, князь Бравлин (вар. Бравалин) силен зело», который одолел всю прибрежную крымскую полосу от Корсуня до Керчи и подступил к Сурожу. После десятидневной осады он ворвался в город и вошел, разбив двери, в церковь св. Софии. Там на гробе св. Стефана был драгоценный покров и много золотой утвари. Как только все это было разграблено, князь «разболеся; обратися лице его назад и лежа пены точаще; възопи глаголя, велик человек свят иже зде». Князь приказал боярам принести похищенное обратно к гробнице, но не мог встать с места. Снесены были сюда же и все священные сосуды, взятые от Корсуня до Керчи, – князь оставался в прежнем положении. Св. Стефан предстал пред ним в видении («в ужасе») и сказал: если не крестишься в церкви моей, то не выйдешь отсюда. Князь согласился. Явились священники, во главе с архиепископом Филаретом, и крестили исцеленного князя вместе со всеми его боярами…»*

Здесь, возможно, мы имеем первое   (770 – 80  гг) смутное упоминание о крещении славян. К 860-му году относится неудачный поход Аскольда и Дира на Константинополь, приведший их к крещению.

Так или иначе, пространное болгарское житие Кирилла-Константина (IX в.) упоминает о том, что во время своей «хазарской» миссии Константин находит в Крыму Евангелие и Псалтирь писанные «русскими письменами». Что это были за письмена, какой азбукой изложенные? Остались ли они от св. Стефана или имеются в виду те переводы (как показывает А. В. Карташев), что сделали Кирилл и Мефодий – неизвестно? Что известно более-менее достоверно: на юге Крыма были русские поселения (да и само море, что бороздили славяно-варяжские пираты и купцы, называлось Русским). В 861 году Кирилл (827-869) и Мефодий (820-885) крестили там до «двухсот чадий» т. е. семейств, оставив им свои книги и азбуку – т. е. то, что было создано для их балканской миссии (863 г.). Патриархом Фотием был поставлен первый «русский» митрополит Михаил, чьи, мощи и поныне находятся в Киеве. Второй митрополит появился лишь через сто тридцать лет – после официального крещения Руси. Ко времени похода Олега (годы правл. 882-912) на Константинополь уже имелось две церкви Ильи пророка – одна в Киеве на Подоле, другая – в Константинополе – приходская для славян и варягов, служивших императору. Были ли там славянские книги или служба велась на греческом – вопрос открытый.

Олег, как известно, расправившись с Аскольдом и Диром, воздвиг гонения на христиан, но остановить христианизацию Руси уже не мог. Его договоры с Византией (907 и 911 гг.) говорят о том, что на Руси уже есть свой государственный письменный язык. При равноапостольной Ольге (945-969) киевская христианская община уже имела свою славянскую литературу и, быть может, не только богослужебную.

Когда в XIII веке составлялось житие св. Владимира, крымские заслуги Кирилла и Мефодия еще не были забыты. В сохранившемся списке жития (XV в.) оба крещения Руси наслаиваются друг на друга: «Сих же стихов никтоже мог протлъковати, но протлъкова токмо иже древле приходи в Русь философ учити Владимира, ему же имя Кирилл».

Крестившись и породнившись с византийской династией – единственной действительно императорской династией, Владимир утвердил тот путь, на котором Русь как таковая и сложилась – т. е. путь «из варяг в греки» – путь навстречу христианской культуре и стоящей за ней культуре всего эллинистического мира. Византийские подвижники, древнегреческие поэты, иудейские пророки – все они в какой-то мере есть первые русские писатели, прямо или опосредовано сформировавшие русскую словесность.

Первые книги на Русь были привезены из Болгарии (с 988 по 1037 год Киев предпочитал иметь болгарских митрополитов и лишь с падением Болгарского царства Русская церковь перешла под юрисдикцию Константинополя). Книги, наверно казались русским каким-то чудом. Книга для христианского сознания – особый символ, его не знала ни античность (которая ценила, конечно, свои папирусы, но не придавала им мироустроительного значения), ни древнееврейская традиция (в Евангелии мы видим множество «книжников», но ни одной книги)**. И в христианстве велико значение Предания, но в первую очередь христианство – это Писание.

Рукописная книга строилась как храм – ее открывали украшенные золотом, каменьями, редкими тканями «врата» переплета. Отомкнув золотые застежки, можно было войти в книгу. Приступая к чтению, как при входе в храм, человек совершал крестное знамение. Далее следовал текст, заставки, миниатюры, буквицы – своего рода служба аккомпанируемая фресками и иконами. Да и по времени книга «строилась» почти как храм: порою год, а то и несколько лет. Завершив книгу, ее, как и храм, освещали.

На последней странице писец, переписывавший книгу (а был этот процесс творческим, сродни фольклорному процессу передачи текста), часто ставил дату и имя и писал что-нибудь от себя. Одна из летописей заканчивается так: «Как радуется жених при виде невесты своей, так радуется писец, при виде последнего листа…»

Для создания миниатюр привлекались знаменитые изографы – иконописцы. Книга, как и икона, была призвана украшать храм или дом, могла быть особо ценным подарком, хотя большинство книг имело «рабочую одежду» (без золота и каменьев) – их читали каждый день. В любом случае книга была дорога, не только в переносном, но и в прямом смысле, ибо дорог был труд ее «строителей», дорог и пергамен (выделанная телячья кожа) – ведь бумажные книги появились лишь в XIV веке.

По мнению исследователей, Киевская Русь была самой богатой на книги православной страной. Предположительно в домонгольский период было в употреблении более ста тысяч книг. К XV веку их число могло многократно возрасти. До нас же дошло (за весь период X-XV вв.) около тысячи рукописей.

Древнейшие из них: «Остромирово евангелие» (1056-1057) – изготовлено по заказу новгородского посадника Остромира, «Изборник» (1073) киевского князя Изяслава, «Мстиславово евангелие» (до 1117 г.) и др.

Помимо переведенных еще Кириллом и Мефодием Евангелий и Псалтири, переводились другие библейские и богослужебные тексты. Из переводных жанров преобладали «Изборники» (т. е. сборники), которые излагали отрывки из Св. Писания, высказывания св. отцов и т. п. и часто имели собственные названия: «Златоструй», «Златоуст», «Измарагд» и др.

Сборники полемического характера назывались палеями. Палеи, как правило, открывались шестодневником (т. е. рассказом о шести днях творения), и заканчивались царствованием Соломона. В палеях приводились изречения ветхозаветных пророков, а также античных философов. Там же публиковались и всякого рода апокрифы, нашедшие благодатную почву на Руси.

Изборники на различные моральные темы, состоящие из поучений св. отцов, выписок и притч назывались пчёлами. Сборники трудов св. отцов или их жизнеописания (по-гречески — патерики) назывались у нас отечниками.

Быстрое и широкое распространение на Руси получили такие жанры как поучение, проповедь, послание, похвала, сказание, житие — они опирались не столько на переводные образцы, сколько на местную устную традицию.

Переводились и Византийские хроники. Функционально наши летописи соответствовали хроникам, но по сути это самостоятельный, оригинальный жанр. Летопись ведет «по летам» русскую историю как часть всемирной, — от сотворения мира, где каждая строка — Богом данный этап на пути к Страшному суду. Византийские хроники, если можно так выразиться — монархоцентричны. Их литературный стиль сформировался в античности, вне христианского сознания. В основе хроники — конкретное царствование, вокруг которого группируются события. Провиденциальная привязка выглядит вторичной. Под христианской формой повествования виден античный лик Рока. Нет в византийской литературе и аналога русского понятия: «совесть», без которого нашу словесность представить трудно.

 

* * *

 

Наши очерки о русской словесности мы начнем с «Повести временных лет». Её история просматривается примерно так: Летописанию безусловно предшествовали устные предания, а около 1040 года, по предположению Д. С. Лихачёва, возникает «сказание о распространении христианства на Руси» — так озаглавил Дмитрий Сергеевич цикл рассказов о первых князьях, составивших ядро дальнейших летописаний.

Иначе «сказания» принято называть «Древнейшим сводом», автором которого быть может, является митрополит Иларион, написавший «Слово о законе и благодати».

В 1060-1070 гг., как в свое время показал А. А. Шахматов, возникла редакция киево-печерского монаха Никона. Следующая редакция (1073-1095 г.), названная Шахматовым «начальным сводом» просматривается в дошедшей до нас 1-ой Новгородской летописи (XIII-XIV вв.). Каждая редакция носила свой характер. Начальный свод отличает публицистический тон эпохи разрастающихся междоусобиц. Около 1113 года «Свод» был переработан другим печерским монахом – Нестором. По первым словам его рукописи: «Се повести времяньных (т. е. прошедших) лет…» свод получил свое название. Перу Нестора, видимо, принадлежат и первые русские жития Бориса и Глеба и Феодосия Печерского. Нестор вводит историю Руси во всемирный контекст, используя Библию и византийскую хронику Георгия Амартола***, тексты древних договоров и устные предания. Нестор, как предполагают исследователи, перерабатывает историю первых князей, укрепляет «варяжскую» версию русской государственности, определенную еще Никоном. Версию для сознания XI-XII веков отнюдь не антипатриотическую, напротив – укрепляющую единство рода Рюриковичей и первопрестольное значение Киева. До нас дошла вторая редакция «повести» (1117г.) игумена Выдубицкого монастыря Сильвестра, изложенная в Лаврентьевской летописи (1377 г.) (по имени переписчика – монаха Лаврентия) и в более поздних сводах («Радзивиловской» и «Московско-академической» летописях XV в.). Третья редакция (Мстислава Владимировича 1118 г.), как полагают, представлена в Ипатьевской летописи (начало XV в.).

 

* * *

 

Ниже мы приводим перевод. Читать древнерусский текст совсем не то же, что читать иностранный, в коем мы подразумеваем, – как бы плохо не знали язык – ясность и смысл. Наш родной, но ушедший куда-то в глубь веков, текст мы воспринимаем иначе. Содержание улавливает любой мало-мальски смышленый читатель, но красота и величие – и не всякому специалисту видна. Художественная ценность не очевидна не потому, что она не велика, а текст интересен лишь своей древностью, а потому, что она иная. В этом виновата не примитивность наших предков, а наша неадекватность. Мы адекватны – и то не всегда! – только своему мимотекущему времени.

Исследователи, говоря о древнерусской словесности, прибегали к таким терминам как: «этикетность», «исторический монументализм» и даже «космичность». Все это так, но эти эпитеты годны и для дописьменной традиции – разве не космична и не монументальна та же самая «Голубиная книга». Пожалуй, точнее можно определить особость древних текстов словом «обрядовость». Ведь что такое обряд? Действие символическое, условное, имеющее мистический смысл взаимодействия с миром.

И написание книги, и чтение было обрядом в полном смысле этого слова. Это понятно по отношению к книгам богослужебным – их всуе не читали, но и всякая иная книга была Богу служебной. Любой клочок исписанной бумаги имел и где-то в нашем подсознании до сих пор имеет мистический смысл. Именно поэтому, когда при Тишайшем Алексее Михайловиче (и под его руководством) по Русской земле пошел Раскол, одной из главных бед оказалась правка книг.

Да и много ли их правили: там слово, здесь два. Сейчас это даже редактурой не назвали бы, а так – корректура. Однако в сознании русского человека посягательство на книгу было тяжким грехом, он предпочитал «гари». Те, для кого это было не так, – видимо уже обладали западноевропейским менталитетом. Россия повернула на 90 градусов: вместо «из варяг в греки» был выбран путь из татар в европейцы… Но вернемся к «повести».

Вот как высказывался когда-то Пушкин в дискуссии о подлинности «Слова о Полку»: «Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? [...] Державин? [...] Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны».

Поэзия первых русских писателей, возросшая на лучших греческих и болгарских образцах, явила скрытые дотоле силы русского языка, сложившегося в устной традиции. Пройдет шесть веков, прежде чем будет найдена формула («Третий Рим») – этого словесного строительства – преемственности культуры. А пока... Древнейшая русская литература оказалась не примитивным подражанием, а взлетом поэзии высокой, почти недосягаемой. Не очевидно, но факт. Вчитаемся же...

 

* А. В. Карташев. Очерки по истории русской церкви. М., 1993, С 64.

** Библия и Талмуд сформировались во II-ом веке, после Евангелий (60-90 гг.)

*** т. е. грешника – самоназвание характерное для монаха

Статья написана как предисловие к «Повести временных лет» (Русская земля № 1, 1998 г.)

 

 

А. В. Грунтовский, А. Г. Назарова

Ефим Васильевич Честняков

 

“Я был Бесчастный Марко... столько лет жил одиноко и был верен Тебе, искал тебя и не находил...

                                               А теперь стал счастливым...”

 

Ефим Васильевич Честняков родился 19 (31) декабря 1874 года в деревне Шаблово Кологривского уезда Костромской губернии в крестьянской семье. Он был, не считая двух сестер, единственным сыном-кормильцем. Таких детей, на которых со временем ложилось содержание семьи, называли честняками. Отсюда и фамилия.

Ефиму Васильевичу дано было родиться поэтом в самом исконном, святом смысле этого слова. Нужда и труд не омрачили детских воспоминаний, но с самых первых шагов подвигнули его на чудесную стезю. Не всякому дается до преклонных лет сохранять живую детскую веру в красоту Божьего мира: «Утро... Я пробудился... Едва брезжит свет, еще не рассвело. В избе тихо и никого нет. Только мухи пролетывают, да тараканы шуршат по стенам... Постель, где лежу, на полу. У лавки — светец. Холодные уголья в корытце, и на полу лучины. Хлоп-хлоп, хлоп-хлоп... хлопают мялки. Мнут лен в деревне. Тук-тук, тук-тук — молотят на гумнах... Мне жутко в избе одному. Поднялся на постели и к окну подошел... На улице иней белеет как снег. А может, уж это и снег навалил... Из избы я выбегаю в одной рубашонке...»1 «А в голбце чуда были. Жили соседушко да кикимора — на подволоке и под подволокой. Особенно под лестницей — тут место такое... Словно мизгиревы тенета. А лизун жил за квасницей в трубе да в овине, а лубяная труба выходила на стену сбоку. Когда я заглядывал в трубу с голбца, там все была сажа и светилась как будто черным лаком покрыто... Светилось сверху и слышно было в трубе у-у-у...»2

Из письма к И. Е. Репину от 18. 12. 1901г.: «У меня страсть к рисованию была в самом раннем детстве, лет с 4-х, точно не знаю. Мать моя отдавала последние гроши на бумагу и карандаши. Когда немного подрос, каждое воскресенье ходил к приходу (4 версты) и неизбежно брал у торговца Титка серой курительной бумаги, причем подолгу любовался королевско-прусскими гусарами, которые украшали крышку сундука, вмещавшего весь товар Титка. В храме особенной моей любовью пользовались Воскресение и Благовещение. Когда идут в город, то со слезами молил купить «красный карандаш», и если привезут за 5 к. цветной карандаш, то я — счастливейший на земле и готов ночь сидеть перед лучиной за рисунком. Но такие драгоценности покупались совсем редко, и я ходил по речке собирать цветные камешки, которые бы красили. У отца тщательно хранились несколько лубочных картин — подарок мирового посредника, научившего отца грамоте. Ко мне приходили дружки, дети деревни, рисовать и выстригать им, причем работал «исполу», т. е. половина бумаги, которую принесут, идет мне (это такая ценность), другая используется для них. Все дни напролет проходили в рисовании, выстригании. Девкам и бабам делал петушков и разные финтифлюшки на сарафаны. В подробности вдаваться не стану. Как мучился, исследовал, добивался... Впервые карандашный рисунок увидел в комнате учительницы — контур дерева, обыкновенная плохая копийка. Но я был в восторге. Отчего у меня так не выходит? Ломал голову, всматривался в деревья, хлестал ветвями и сучьями по снегу и смотрел на отпечаток — не увижу ли чего, что бы помогло разрешить загадку. Учительница не могла мне помочь: она совсем не рисовала, этот рисунок кто-то подарил ей.

В самом раннем детстве сильнейшее влияние имела бабушка. Она много рассказывала сказок про старину, которую любила и хорошо умела передавать. Дедушка был мастер рассказывать про свои приключения: как два раза ходил пешком в Питер (за 1000 верст) депутатом от мужиков хлопотать перед барином, как отбегался от солдатства и пр. Он рассказывал и сказки, и не забуду, как чудно рассказывал. От матери слушал сказки и заунывные мотивы. Отец перед праздниками вслух читал Евангелие. Поэзия бабушки баюкала, матери — хватала за сердце, дедушки — возносила дух, отца — умиротворяла... Вот обстановка моего детства со включениями тетушек, дядюшек, молодых и старых, девушек и замужних, и деревни с ее незамкнутой, общительной, свободной жизнью.»3

Потом была деревенская школа в деревне Крутец, что в полутора верстах от Шаблова. «По деревенским воззрениям того времени учиться грамоте я запросился рано. В деревне учил по буквослагательному способу дядюшка Фрол. Меня не хотели пускать, но я плакал, и отвели к Фролу шутя — прибежит-де обратно. Но я не пришел, стал так славно учиться, что дядюшка Фрол написал даже похвальный лист. На следующий год в версте от деревни открылась земская школа, и я поступил туда. На мое счастье учительница была хорошая. Так как учился я славно, то учительница и поп очень советовали по окончании курса поступить в уездное училище, но родители и слышать о том не хотели. «Иль у сокола крылья связаны? Иль пути ему все заказаны?» — вдохновлялся я Кольцовым и тосковал. Годы шли в неравной борьбе, и так и остался при них, если бы в одно прекрасное время не улепетнул из родительского дома в город. Уже месяц прошел от начала занятий, но смотритель принял меня без экзаменов. Родители заметили, что, видно, делать нечего...»4

В кологривском уездном училище преподавал рисование Иван Борисович Перфильев — первый профессиональный учитель Честнякова, он же ставил в Кологриве самодеятельные спектакли. Театр, живопись, поэзия слились в сознании Ефима в единое целое. Так на всю жизнь и осталось у него: писать пейзажи стихами, рассказы — красками и все это вместе — одна драма, одна судьба.

Окончив в 1889 году кологривское училище Честняков поступает в учительскую семинарию (село Новое Ярославской губернии). Он писал: «Что касается семинарии, то без ненависти не вспоминаю ее. Прощу ли когда-нибудь наставникам и тому обществу, которое поручило им преступную роль исполнять бесчеловечные выкладки, убивающие молодые силы? Но как ни старались засорить голову и помешать работать мысли, — напрасно... Книги и даже учебные предметы давали материал для обобщений, и мой ум, привыкший самостоятельно вдумываться, хоть и с грехом пополам... Но выработал свое мировоззрение. Фундамент получил, постройка здания началась по окончании семинарии, когда наступил последний фазис в моем развитии — критическое отношение к жизни во всей ее сложности».5

В 1894 году, получив звание народного учителя, Ефим Васильевич назначается в село Здемирово Костромского уезда. Здемирово соседствует со знаменитым селом Красным — на Волге, с мастерами которого художник, возможно, общался.

Через год его переводят в Кострому, в училище при приюте для малолетних преступников.

Кострома — город почти европейский. Ефим Васильевич работает, учится, читает. Его интересы широки: классическая литература, философия, педагогика.

Приезжая помогать родителям в деревню, Честняков познакомился с Александром Васильевичем Пановым, что служил в селе Илешеве в четырех верстах от Шаблова. Скромный и разносторонне образованный батюшка становится другом и духовным отцом Честнякова. «... Ал. В. Панов был тогда моим идеалом. Давно уже, но в душе живет и теперь...»6 — вспоминал 30 лет спустя Ефим Васильевич.

В 1896 году Честнякова назначают учителем в село Углец Кинешемского уезда. Что было причиной ежегодных переводов — мы не знаем, но также дадено будет ему бродяжить позже в Петербурге. Господь посылал ему людей, книги, события, с тем, чтобы заточить потом на полвека в Шаблове?.. Но это все впереди, а пока — четыре года в Кинешме — опять учеба, книги, театральные подмостки. Пометки на полях журналов и книг сохранили его читательские впечатления — мысль зрелую и ищущую.

В декабре 1899 года, заручившись письмами своих кинешемских друзей-меценатов, собрав свои рисунки и картины, Ефим Васильевич отправляется в Петербург в надежде поступить в Академию Художеств. Но... образовательный ценз — провинциальная семинария не давала гимназического образования. Честняков получает разрешение заниматься в скульптурном музее Академии. Новые друзья отправляют его в Куоккала к Репину просить о помощи — взять в ученики. Илья Ефимович почувствовал будущее в скромном провинциале и помог устроиться в Тенишевскую мастерскую, где он сам и преподавал, а с ним — А. Куренной, П. Мясоедов, Д. Щербиновский, старостой группы был И. Билибин.

Приверженцы «Академии», мирискусники, поклонники импрессионистов и передвижников, поэзия символизма, столичный театр, опера, музеи... прозрения и искушения обступают со всех сторон.

Тогда же он пишет: «Борьба за правду осуществляется через искусства поэзии, музыки, живописи... Искусство и простой быт (родной край) влекли меня в стороны, и я был полон страданий и думал, и изображал, и словесно писал: меня зовет искусство и, может быть, соединю вас всех воедино и выведу миру...»7

Единственная фотография Честнякова относится к той поре. Позже он не любил сниматься, хотя сам мастерски владел фотоаппаратом и запечатлел для нас множество своих земляков. На этой фотографии перед нами 26-летний, скромный, европейски образованный человек. В нем что-то от Есенина… мужичий аристократизм. А еще — спокойствие. Физическая и духовная сила. Застенчивость...

В те годы Честняков добивается первых успехов. Его работы оценил Репин: «Талантливо. Вы идете своей дорогой, я вас испорчу... Гордый вы человек... Вам нужно учиться. У вас способности. Держите в Академию. Вы свои эскизы берегите... Да, да, вы художник... Красиво... Вот и продолжайте дальше... Кисточкой заканчивайте как вам самому нравится... Вы уже художник. Это огонь, это уже ничем не удержишь. Что еще сказать Вам? Участвуйте на выставках... Создавайте себе имя... Выставляйте на «Мир искусства»...8

Отчего же гордый! Нет, не гордый, но будучи усердным учеником, уже имеющий какое-то свое, высшее мнение. Сохранилось несколько работ той поры, близких к мирискусникам. Такие картины, как «Двое», «В кафе» — это откуда-то из Парижа. А еще иллюстрации к Шекспиру, Гауптману, копирование полотен в Эрмитаже и одновременно — фольклорная тема...

Из письма Честнякова Репину от 12. 12. 1901г.: «Все Ваши ученики работают спокойно под Вашим руководством, а я несчастный, менее всех их учившийся, — обречен учиться самостоятельно, как Бог на душу положит, т. к. всем существом своим принадлежу к Вашей школе (да простятся мне эти слова, если не гожусь для них). Вся суть дела в том, что не могу я профанировать свою русскую душу, потому что не понимают, не уважают ее; и не хочу ее заменить скучной, корректной, лишенной живой жизни душой европейца — человека не артиста, полумашины. Поэтому мне и приходится замыкаться в себе. Потому что в стране мы не хозяева: все обезличившее себя заняло первенствующие места, а великое русское — пока вынуждено молчать до «будущего».9

Между тем Репин уходит из Тенишевской мастерской. Боязнь остаться без учителя заставляет Честнякова вновь поступать в Академию. Несмотря на ходатайство мэтра, повторная попытка поступить не удалась... И все же в январе 1902 года он был принят вольнослушателем в Высшую художественную школу при Академии, но определили его не к Репину, а в класс П. Е. Мясоедова, В. Е. Савинского, Я. Ф. Ционглинского. Не прошло и года — в январе 1903-го Честняков оставляет Академию. В письме к Репину от 10. 04. 1902г.: «Неизмеримо глубока душа твоя, великий народ. Нет народа более скромного и более гордого, чем ты. И скромностью твоею, гордостью кичливо пользуются наглые люди: необъятно для них любвеобильное сердце твое и недоступны твои высокие идеалы.

И терпит, все терпит великий народ, все еще не исстрадалось сердце его, — и поет он песню свою беспредельной глубокой тоски о чудесно прекрасной жизни...»10

Честняков понимал, что за салонными фразами типа «народное искусство» ничего истинно народного нет: «Город с его культурой во всем превосходстве над деревней... А это не совсем так. Не опасайтесь, что низко вам спускаться с пьедестала, может быть он не так высок».11

После посещения в 1902 году в Петербурге кустарной выставки художник писал Репину: «Кустарная выставка. Бедный народ: ты снес сюда за тысячи верст уже последнее свое достояние. — Разве они поедут к тебе? Нет, ты им привези, хоть последнюю курицу продавай. Вижу, как задавлен и материально, и духовно — бедность во всем. Твои подражания европейским образцам слабы, потому что ты и беден, и не имеешь знаний. Самобытность тоже исчезает: нужда доконала тебя — до искусства ли тут, да и вынужден стыдиться высказывать свою душу, ты забит, скрываешь себя, знаешь, что не уважают тебя.

Княгиня Тенишева выставила сани, дуги, балалайки, расписанные Малютиным. Дуги проданы по пять рублей. Если бы делал мужик, я сказал бы: «Как хорошо, самобытно» и по возможности помог бы пойти дальше в искусстве. Но это делал Малютин, и я говорю: «Скучно это подражание». Я много видел подобных вещей в простом народе; хоть искусство и должно проникать во все скважины жизни, но мы еще так бедны для этого, и мне жаль Малютина, что он не смог найти более серьезного приложения сил...

Действительно ли вы уважаете русскую нацию? Если да, то покажите на деле: во всем, в государственном строе, во всех деталях жизни, до сих пор Русский человек вынужден был скрывать свою душу…

Взял бы я бич и выгнал вон толпу праздных людей с кустарной выставки...»12

Лето 1903 года. Честняков в Кинешме. Попытка помочь семье продажей картин не удалась. Осенью 1903-го он снова едет поступать на курс к Репину. И снова — не судьба... Оставляет Петербург — до мая 1904 года занимается в Казани в натурном классе под руководством Скорнякова и Игишина. Затем опять Петербург. Январь 1905-го. «Кровавое воскресенье» — начало конца. Честняков участвует в демонстрациях протеста и попадает под надзор полиции, поставив тем самым крест на Академии.

Но решение, видимо, было принято еще раньше — после пятилетних мытарств он возвращается в деревню в ноябре 1905 года. Остались строки:

О, нет — холодный город для меня

И чужд, как будто не родня...

А в записной книжке: «... Уехал — спас свою душу от соблазна. Художник должен быть чист перед совестью».

Дружба со многими и многими осталась, о чем свидетельствует переписка с И. Е. Репиным, К. И. Чуковским, а позже — с С. М. Городецким, А. П. Чапыгиным и др.

Из письма к Репину от 23. 04. 1902г.: «Прости, добро — милое, кроткое дитя... Прости, наука — мудрый, благородный старец, — знаю: ты бы развернул передо мной вселенную. Прости, борьба за правду — мужественный, прекрасный юноша: мы бы с тобой вмешались в судьбы мира, повели бы легионы на брань. Прости, жизнь, полная чар, — идиллическая блаженная жизнь, поющая, благоухающая... Меня зовет к себе искусство!» Так может говорить монах, уходя в затвор, принимая тяжкое послушание. А дальше — слог философа: «Красота — святое. Что не свято, то не красота. Борьба святого с грехом — это борьба красоты с безобразием, формы с хаосом, бытия с небытием, света с тьмою... Красота — свет, созидание, творчество, вечность, жизнь...»13

«Красота так же неуловима, как воздух, как эфир, как гармония тени вселенной. Грубая, механическая, животная красота ниже ее — гармонии вселенной. Красота сама в себе награда живущему. Порочные люди несчастны. Грех низводит степени прекрасного. И всякий за себя ответственен и за других также…»14

Дома надо помогать престарелым родителям, сестрам. Работ невпроворот, но нежное пристрастие к детям находит время: он устраивает с ними праздники, представления, сочиняет сказки, мастерит музыкальные инструменты: дудочки, гармошки, свирели... учит грамоте.

И для кого я пою и играю на лире?

Ах, и песен своих не могу я отдать

         за сокровища в мире,

И славы не нужно, и мненье людей

И мила мне одна лишь улыбка детей.

К этой поре относятся его утопии, сделанные то в форме классического стиха, то фольклорной легенды, бесконечный роман о Марко Бессчастном, писавшийся во множестве вариантов всю жизнь: Греза, феи, крылатые люди переходили из рукописи на полотно и с полотна на сцену... Из овина он построил себе дом-театр, на чердаке которого (как он говорил — «шалашке») и жил. Там собралась у него и библиотека: классика, столичные журналы, христианская литература, жития святых...

Ефиму Васильевичу не суждено было завести семью. Всю свою долгую жизнь любил он одну женщину — Марию Веселову, которую родители выдали в деревню Ложково. Сколько длилась эта любовь — столько писался роман о Марко Бессчастном:

…А я уйду теперь же в келью

И музы будут там со мной,

И стану я играть свирелью,

И разговаривать с луной.

Из записей А. Назаровой: «Отец и мать Марии Михайловны родились в Шаблове. Они два раза обгорали и мать ее вдовела два раза. Семья у них была большая и потому родители Ефима Васильевича считали их бедными и не отдали Ефима за Марьку. Ее отдали насильно за Петрована Смирнова. Ефим Васильевич даже написал книгу «Марька». После свадьбы она сильно затосковала, пришла побывать в Шаблово, и там стоял Ефим Васильевич. Он подошел к ней и спросил: «Ну как живешь, Марьюшка?» «Плохо, — говорит, — Ефим, не могу привыкнуть». Он говорит: «Запечатано у меня сердце». Она до самой смерти жалела Ефима Васильевича. Когда она болела уже перед смертью, лежала в Кологриве у дочери, он пришел к ней попрощаться, крест ей принес и все стоял у постели и говорил: «Марьюшка, я был сейчас на кладбище. Там, — говорит, — очень тихо, пташечки-то весело поют, шишочки с сосенок валяца. На этом свете, Марьюшка, мы с тобой не сошлись, на том свете мы с тобой сойдемся». Заплакал и вышел. Как только он с ней простился, ушел, она сразу скончалась.»15

В марте 1913 года Честняков делает последнюю попытку изменить свою жизнь: он привозит в Петербург новые, удивительные полотна. Здесь, казалось ему, найдет он понимание...

Черновик письма к неизвестному адресату: «В начале марта сего 1913 года приехал в Петербург, занимался до конца года в академической мастерской профессора Кардовского. Желал бы совершенствовать свои произведения и рисовать новые. Но нет нужных средств к существованию вообще и никакого запасного капитала нет у меня...

Перед Вами стоит человек, ищущий себе преимущественно художественного труда. Но если нет такого, то согласен принять работу другого рода, даже физическую. Хотя бы временно. Могу работать руками, ногами, писать, рисовать картины, портреты, иллюстрации, делать копии с картин музеев, декорации. Учить детей грамоте и репетировать более старших возрастов всем предметам... лепке, рисованию.

Есть стихотворения, сказки.

Могу декламировать в театре, петь и играть — вообще представлять, тем более, что это искусство также входит в предмет моих целей. У меня много лепных работ: фигурки людей в разных костюмах, всех возрастов и постройки разных мотивов своей композиции.

Я ищу хлеба и в данное время согласен был исполнять хотя бы и розничную малую работу — то здесь, то там; у одного на рубль, у другого на четвертак и т. д. Конечные же цели у меня — деятельность в деревне. И вообще желал бы ознакомиться в городе по возможности с делами всякого рода: живопись, скульптура, музыка, архитектура, машиностроение, агрономия, языковедение, астрономия, науки оккультные, театры и кинема и т. д.»16

Из письма к Н. Абрамовой в Кинешму (лето 1913г.): «У И. Е. Репина во второй раз был весной. Он спрашивал, принес ли литературу. Но в этот день ничего не пришлось читать. Много времени пошло на показание работ — живописных и лепных, которые у меня были с собой. «Выставляйтесь на «Мир искусства», — говорит Репин. Публике и ему нравились работы (как высказывали). Были внимательны. Замечания: «Фрески... Русский Танагра...» Из публики, кажется, желали приобресть. Но я высказал, что глинянки совсем непродажны. А из живописных могут быть проданы некоторые.

Еще Репин направлял меня к барону Врангелю, заведующему скульптурным отделом Императорского Эрмитажа. Но в музей помещать не желал бы (по крайней мере теперь), — цели не те, еще не выполнены.

Приглашали выставлять лепные фигуры на выставку в Париж при Салоне. Но я не согласился...»17

Черновик письма к неизвестному, 1913 г.: «Таскаюсь с грузом по городу (верст по семи может быть). Пальто изорвалось на плечах от лямок. Смотреть, кажется не скупятся… Но для дела толку никакого. Знакомлю со своими произведениями и идеями». 18

В другом письме к Абрамовой, август 1913г.: «Положение мое весьма неудобно: при отсутствии средств я стремлюсь создать «свою культуру» и забочусь о ее сохранении, тогда как у меня нет никакого своего помещения, мне некуда деваться со своими работами, а их все больше накопляется. О помещении в музей мне говорили (Репин, например), но я того не желаю. Считаю свои вещи не туда относящимися... Множество людей делают что-то для своего пропитания, мало думая о более существенном, неслучайном. Много ряби на поверхности вод, и ею то занимается большинство. И душа исстрадалась, что мало делается для коренного воздействия на жизнь. Кругом пасти и ловушки для всех, чтоб не было ни от кого капитального служения, не шли бы дальше ремесленного творчества. И так жизнь мало совершенствуется, тянется по кочкам и болотинам, тогда как давно пора устраивать пути и дороги, могучую универсальную культуру».19

Из рукописной книжки: «Международная столица мошенников всех стран наподобие Риму стала удивлять зрелищами... Город вдали от своей страны, набегами собирающий дань и содержащий сестер и братьев своих невольниками. Какие права я могу получить от вас? Грех и грязь на ваших ярлыках и дипломах. Было бы позором явиться с ними перед собратьями, потому что это бы говорило о вступлении с вами в сообщество...»20

Собственные принципы Ефима Васильевича были таковы, что о делании имени, а тем более денег, не могло быть и речи. Но радостное желание показать, поделиться продержали Честнякова в столице до осени 1914 года.

И все же… в журнале «Солнышко» №1 за 1914 год была опубликована сказка «Чудесное яблоко», а в издательстве «Медвежонок» отдельной книжкой с иллюстрациями автора вышли его сказки «Чудесное яблоко», «Иванушко», «Сергиюшко».

Меж тем началась первая мировая — эшелоны с новобранцами потянулись на запад, а Честняков (негодный к строевой службе сорокалетний студент) поехал домой, теперь уже навсегда.

Здесь биография Ефима Васильевича начинает постепенно превращаться в его житие.

Из рукописная книжки: «Собратья страдающие, дети земли! Кто бы вы ни были, обращаюсь к вам... прекратите войну, примиритесь, изберите все народы от себя представителей, чтобы они собрались в одном месте и обсуждали международные нужды... Прекратите теперь же военные действия и, пока идут мирные переговоры, займитесь культурной работой и собеседованиями, обсуждением переговоров международного собрания и выработкой своих проектов к мирному улажению международных отношений...» — звучал голос Марко Бессчастного, но Ефим Васильевич — Фимко — был уже душой Там.

Впереди было еще 47 лет жизни. Как духовные легенды хранят односельчане предания о явлениях Ефиму ангелов и Богородицы. Трудно сказать, когда это началось? Быть может, еще в детстве? Господь не оставлял его ни скорбями, ни милостями.

Ефим предчувствовал грядущие «перемены и мятежи». 25 апреля 1917 года он издает в Кологриве листовку, небольшую поэму — «Собратьям»:

…Возьмемся за дело, ребята-друзья,

Уж кормчие смело стоят у руля…

...........................

[Но…]

Когда же красою все будет полно,

О времени этом нам знать не дано.

Чрез сколько мильенов веков или лет,

Иль счету для нашего разума нет.

И еще, из рукописи «Собранию волостных представителей»:

Да здравствует собранье граждан,

Да будет мир ушедшим поколеньям,

Открытые пути желаниям, трудам,

Просторам грез, делам и песнопеньям...

Свободны мы, цепей уж нет,

Сияет над страной невиданное утро,

И солнце новое, повсюду виден свет...

И люди все иные уж как будто...

Ах как точно это «как будто»!

Февральская демократия оказалась недееспособной. Октябрьскую революцию Ефим Васильевич воспринял резко отрицательно:

Где-то нищие дерутся —

То российска революция...

И в стихах, и в прозе — в проповедях своих (ибо не писал, но проповедовал) — встал он против безбожного коммунизма. Велико рукописное наследие Честнякова. Одни названия той поры: «Заблудшие», «Письмо сироток на тот свет» и т. п. — говорят сами за себя. И это не было памфлетом, сатирой. но правдой, что «сильна как смерть».

И вместе с тем везде, где можно было творить добро, он был первым, у него были надежды... Честняков становится преподавателем художественной студии Пролеткульта в Кологриве.

Из справки, выданной Пролеткультом: «... состоит преподавателем... с 1 декабря 1919 г. с перерывом от 1 апреля до 1 ноября 1920 г., когда он отлучался на летние земледельческие работы...» Вести хозяйство и ходить 15 км в город пешком было не под силу... Да и насколько нуждался Пролеткульт в таком преподавателе?

В 1920 году Ефим Васильевич организовывает детский сад у себя в Шаблово. Из отчета в уездный исполнительный комитет: «Сад открыт с 1 декабря 1920 года. Занятия детей: смотрят иллюстрированные книги, журналы, слушают сказки. Чтение книг, пересказ прочитанного, рисование карандашом. Работы их (листки и тетрадочки) хранятся. Делали разнолепестные цветы из бумаги, лепили фигурки из глины, пели, играли в детском театре представления: «Чудесная дудочка», «Чивилюшка», «Ягая Баба» и разные мелкие импровизации. Дети любят наряжаться в костюмы и маски. Взрослые жители деревни охотно приходят на эти представления. Считаю, что наш детский сад есть начало универсальной коллегии Шабловского образования всех возрастов».

Дети учились и работали все в том же честняковском овине. Но голод и разруха перечеркнули просветительские планы Честнякова. Детский сад просуществовал до 1925 года. А может быть — опять-таки — властям не по нутру был детский сад, где говорилось о Боге и Небесном царстве.

20 апреля 1924 года Ефим Васильевич организует в Кологриве единственную свою официальную выставку картин и скульптур из глины. Кологривский Пролеткульт выставки не оценил.

В 1925 году Честнякова избирают народным заседателем волостного суда и... он просит самоотвод. На руках у него 80-летняя мать, дети сестры, нищее хозяйство. Другая сестра, Александра, была сослана в Казахстан за связи с эсерами. Что спасало его самого от репрессий все эти годы? Только чудо.

4 июля 1928 года в Кологриве состоялся «Литературно-концертный вечер оригинальных произведений» художника. Собственно такие вечера уже много лет он устраивал сам по всем окрестным деревням: возил с собой на тележке картины, глинянки, показывал картинки через «волшебный фонарь», пел, рисовал афиши:

Соходися весь народ,

По копеечке за вход

Четверть денежки, полушку

Опускайте в нашу кружку...

Если ж нечего, чудак,

Проходи, гляди и так!

А сколько он устроил праздников: колядовал, ходил с детьми ряжеными. Эти его деревенские выставки и воспринимались односельчанами на грани колядок и волхвования. Сколько всего — надо думать — обронил он на ходу: напел песенок, которые не подумал записать, наделал игрушек, слепил из снега сказочных див (лепил ведь, наверное, с ребятишками) и не растаяло все это, а отлилось в народную память.

Непризнанность — а к ней и стремился Ефим — черта истинно русская, и не потому, что народ туп и сер (он-то, его-то ученики и сохранили нам Ефимку!) и не видит своих гениев, а потому, что ставит праведность выше изящного, содержание выше формы. Народ ценил в нем юродивого, советчика и целителя, полотна — дело прилагательное — они лишь отражают свет души.

В поэзии Честняков оказался предтечей Есенина, Клюева, Рубцова, в живописи — многих и разных: Петрова-Водкина и Врубеля, Билибина и Филонова. Все они искали «русскую душу», но никто, пожалуй, не достиг того, что удалось Ефиму Васильевичу. А какой он был актер, режиссер — мы можем только догадываться… Хотя о режиссуре говорят — и как говорят! — композиции его картин, исполненные внешней обманчивой статики, за коей кроется запредельная динамика устремленности к «новой земле и новым небесам». Для сердца глухого к «жизни будущего века» — его полотна лишь отпечаток какого-то летаргического бытия. Чуткому сердцу откроется (и увидится, и услышится) и Честняков — актер, или лучше по-народному — сказитель. Его голос звучит в сказках, стихах, мыслях, записанных на полях рисунков. Его композиция «Кордон» была театром, а глинянки двигавшиеся, оживавшие по воле режиссера — актерами со своими судьбами: они рождались в руках своего творца, жили в его сказках и бывальщинах и умирали — более чем реально. Если поэтические и философские «последователи» Честнякова уже были явлены миру, то тот театр, предтечей которого он был, пока еще не существует.

Ефим Васильевич был фантастом-утопистом, но утопистом не научного, а народного — если хотите — мифологического толка. Есть что-то в его Шаблове от Шамбалы. Русский Китеж, страна Беловодия, которую уходили искать староверы. Мысли Ефима идут рука об руку с мыслями многих современников, о ком мы узнали лишь сейчас: Чижевского, Циолковского, Рериха... Кто искал Шамбалу за Гималаями, кто в космосе... Честняков не уезжал искать Шамбалу — он жил в ней. И вместе с тем его утопии предельно точны и техничны — и в этом он является предтечей А. Платонова. Мужицкий общинный рай поманил когда-то и Есенина, и Клюева и многих, многих... и ушли они в свои Англетеры и ГУЛАГи. А Ефим оставался в овине, в своей Диогеновой бочке, в своей «прекрасной пустыне». Трудился. Православного лона не оставил.

Из записных книжек 20-х годов:

«— ... Раньше я имел надежды...

— Когда же раньше?

— До войны... до… я верил в мир своих культурных грез для русского народа, и кажется, мне было предусмотрено, что и не снилось мудрецам... Но осквернили арену культурной деятельности, и я похож на птицу, которая не может и брезгует лететь в яростной и отвратительной стихии...

 — Почему же? Искусство твое давно признано — картины всякие... словесности... Почему же ты не издаешь?

 — ... Мне, вишь, грезилась действительная свобода, красавица, чтобы могли издавать свои творения без предварительной цензуры, даже в деревне... как сможем, сумеем... Но вместо свободы... такого прижима, тирании от начала времен не было... Если даже предположить, что найдут достойным печати и пропустят к изданию, даже тогда мне претит... Эти лица много берут на себя таким насильничеством над народной душой и имуществом. Ведь я ревнивый к нетронутой народной душе издавна...»

Говорят об уникальности дара Честнякова. Спору нет — дар, но ведь не уникален он, а традиционен. Ничего с ним никакие академии сделать не смогли. А все, по воле Божьей, пошло впрок. Там, у Репина, пробовал он писать как реалист, чуть ли не передвижник, «побыл» и импрессионистом, а все же вернулся на свою стезю, стезю Рублева и Дионисия.

Есть понятие «примитив» в отношении к иконописи. Неудачный термин. Кто знает и любит работы безвестных провинциальных иконописцев, тот поймет о чем речь. Начало века — знаменитые художники: Васнецов, Врубель — расписывают храмы, столичные иконостасы украшаются масляными полотнами, где св. Александр Невский более похож на немецкого барона, и пр. и пр. Реализм разъял музыку православия как труп, а в глубинке меж тем еще пишут, как писали в 16 или 17 веке. Кто видел фрески Костромы и Ярославля — не усомнится в родине Честнякова. Ефим Васильевич никогда и не подражал «иконописному примитиву», а показал, куда могла бы прийти органическая русская иконописная манера, не затмись она в XVI-XVII веках западноевропейской традицией. Он показал, каким могло быть, есть и будет русское искусство.

Он был пророк и юродивый... и умер, как положено юродивому, в нищете. И годы прошли и обрелись его «мощи», развешанные в виде живописных полотен по окрестным деревням, и нетленными оказались. Есть в его сельских трудах нечто от зачинателей монастырей, средневековых подвижников и вместе с тем весь он в будущем. Он одновременно и 15 века жилец, и 25-го. Мы с ним встретимся еще... лет через 500.

86 лет служил он своему делу, народу, своей земле. Пришел срок...

Беспокоила Ефима Васильевича судьба его наследия. Перед самой смертью он писал своему товарищу А. Г. Громову в Питер: «У меня большая забота, что круглой сиротой... останутся мои художества...» (16. 11. 1960). А в марте 1961 года сестре:

Здравствуй, сестрица Александра... Как мне быть с моими искусствами...

Ни помещенья, ни досуга,

ни мастера — искусства друга

и нет ценителей картин...

в безбрежной дикости пустынь…»

Было ли отправлено это письмо? Дошло ли? Но уже в 1968 году усилиями В. Я. Игнатьева и его коллег произошло первое «открытие» Честнякова. С тех пор его выставки обошли многие города мира. Литературное и философское наследие мастера все еще ждет своего часа.

* * *

Умер Ефим, как и предсказывал своим односельчанам, в тихую ясную, с редким мелким дождиком, погоду. Хватились его не сразу, а нашли в мастерской, в «шалашке», он лежал на лавке тихо, будто уснул. Это было 27 июня 1961 года. Хоронили его всем селом и несли гроб на руках четыре километра до Илешевского погоста.

В Илешеве в сухом сосновом бору есть могила с железным крестом, на котором всегда висят чистые полотенца.* Под горой, у деревни Шаблово, родник, текущий по деревянному желобу, что сделал когда-то Ефим. Это Ефимов ключ — место святое.

 

Примечания:

 

1 Cапогов В. А. Окруженный хором муз. См. В. Игнатьев, Е. Трофимов // Мир Ефима Честнякова, М., 1988

2 Рукописная книжка №3, Костромской художественный музей (КХМ), НФ В557.

3  Архив Академии художеств. Ф. 25, д. 1260, л. 3, 4.

4  Там же, л. 4, 5.

5  Там же.

6  Рукописная книжка, Кологривский музей.

7  Рукописная книжка, Кологривский музей.

8  Рукописная книжка №3, КХМ.

9  Архив Академии художеств. Ф. 1260, 110.

10  Там же.

11 Рукописная книжка №2, КХМ.12 Письмо к Репину от 10.04.1902г.

12 Рукописная книжка №2, КХМ.12 Письмо к Репину от 10.04.1902г.

13 Рукописная книжка №3, КХМ.

14 Рукописная книжка, собрание В. Игнатьева.

15 Из рассказа Малинушкиной Антонины Ивановны. Пос. Красный Бор.

16 Рукописная книжка №3, КХМ.

17 Черновик письма к Н. Абрамовой, собрание В. Игнатьева.

18 Собрание В. Игнатьева.

19 Собрание В. Игнатьева.

20 Рукописная книжка №3, КХМ.

* По народному поверью этим полотенцем утираются души умерших.

 

О Ефиме Честнякове

(экспедиционные записи)

 

С творчеством Ефима Васильевича Честнякова я познакомилась очень давно, но только в 1992 году меня судьба привела на его родину.

Ефим Честняков — живописец, график, скульптор, литератор, философ, музыкант, сказочник, педагог. Он учил людей вере в правду, радость и красоту. С точки зрения «начальства» при своей жизни он был «не от мира сего», со странностями, а односельчане считают его святым, божим человеком. Долгую свою жизнь Ефим Честняков прожил почти в безвестности. Был почитаем только местными жителями. Они бережно сохранили все, что принадлежало ему: литературное творчество, скульптурки из глины, картины и даже одежду (как талисман).

Детальное знакомство с его творчеством мне дали встречи с его односельчанами, жителями всего Кологривского района и его родной деревни Шаблово. С 1992 года за период ежегодных поездок мною записано огромное количество интересных рассказов людей, знавших мастера. Выдержками из этих записей я и хочу поделиться.

Затерявшийся в северных костромских лесах, на берегу реки Унжа находится город Кологрив. А в 15-ти километрах выше по течению расположена деревня Шаблово. До недавнего времени в этой деревне (только с весны до поздней осени) жила уроженка Шаблова Беляева Евдокия Яковлевна. Но теперь нет и ее. Деревня умерла. Остались, правда, голоса былых жителей…

Анастасия Гельевна Назарова.

 

Высказывания Ефима Честнякова, которые Виталий Павлович Лебедев — односельчанин художника записывал на память после общения с ним:

«Ум и разум — не одно и то же. Ум бывает хитрый и лукавый, его имеют клопы, тараканы, жулики, мазурики, а разум — добродетельные люди. Ум может быть и злой, а разум только добрый. Ум за разум зашел. Ум только знает, а разум еще и добрый. Знание и наука относятся к области ума, а разумными могут быть совершенно неграмотные люди. Конечно, учение и знания полезны, они освобождают человека от невежества.

Век живи — век учись и все больше будешь видеть как все дурашны и неразумны, в том числе и мы с вами.

Совершенного разумения не было и нет, но оно будет прибывать как из малого семени вырастает большое дерево.

По Сенькам и шапки. Каков народ, таково и правительство.

Мир освободит сын Божий, который сойдет на землю, по мнению древних философов, через 40000 лет а я думаю еще дольше.

После смерти у людей, которые живут больше земной жизнью, и у тучных душа долго не может высвободиться и чувствует даже как разлагается собственное тело — неимоверные мучения.

От каждого человека исходят излучения: от доброго — добрые, от злого — злые, и ясновидящие могут их видеть. Так что не только дела и слова, но и наши мысли имеют последствия не только на земле, а во всех мирах. Можно читать мысли.

Жалко молодое погибающее поколение. Надо стремиться к совершенному целомудрию, а сейчас ни на что не похожие отношения между мужчиной и женщиной. Идет кошачье направление.

Если не верить в тот свет, то нет и цели в жизни.

Мир троичен. Самый первый план — вечный, он всех раньше — душа того света. Второй план — это тот свет. Мы живем в третьем плане.

Религия — это обрядовая и застывшая форма, а христианство — это непрерывное совершенство. Что истинно, то и свято. Христианство призвано совершенствовать народ. Единственный прогресс — это христианство.

Где-то нищие дерутся,

То российска революция.

Теребят один другого,

Чуть почти что не нагого.

Ты, товарищ, мне не брат —

Больше у меня заплат.

В бесконечности вселенной есть дивные-дивные миры, например, есть миры человекоподобных, и с крыльями. И это я говорю не как гипотезу, а как действительность. Все люди человеки и я тоже, но у каждого человека есть то, что он знает точно, а между тем оно нигде не опубликовано и быть может известно немногим.

Как в телесной, физической, так и в душевной жизни нужна лира.

Гляжу кругом. Дороги те ли?

Живу во сне иль наяву?

И в бестолковой канители

Живу и кушаю траву.

Город вверх — деревня вниз

Вот и весь социализм.

Человек живет жалью. Если у человека нет чувства жалости, то он похож на мертвеца. Для чувства не применимы никакие знания. Чувства — это способность души.»

 

Городничина Вера Арсентьевна (дер. Павлово):

Фимка наказывал:

Кому скучно так вот так читайте...

Всегда имейте добрую надежду на Всевышния небесныя сферы. Только распятый на кресте Сын Божий не обижался, он говорил не плачте обо мне, а плачте о себе и детях ваших так сказал Сын Божий. Когда неоскрес на распятие страдания чем дурашней человек, тем дурашней понимает небесныя сферы недурашны. Как это мы дурашныя и по-дурашному разумеем небесныя сферы деятельныя. Творящия жизни скука это бездействие души, грех скучится в небесных сферах, нескушно, тоска творящая песнь. А песнь утешает лутче скуки и если скушно говоришь ты то уйди к тоске от лени скуки нам не услышать песен звуки от скуки серой, замухрышки, письни разныя прекрасная песня прекрасных сферах а нехорошая песня, в молитвах нехорошая и в сферах нехорошая Христос воскрес, победил смерть, радуйтесь вот это победа, это не та що. Военная победа наубивали милионы да и радость. Какая тут радость слезы. Это Фимко мне говорил...

 

Бушуевы Иван Федорович и Людмила Александровна (пос. Красный Бор):

 «Нельзя ловить птичек, — говорит, — нельзя... Им тоже жить охота. Не ловите, отпустите их...» Но в это время этих клестов жарили.

 

Будилова Наталья Ивановна (дер. Мичурино):

... А я думала — он был женатой и я его спросила: «Были Вы, Ефим Васильевич, или нет женаты?» А он мне ответил: «Женщина — не напась, как бы женатому не пропась». Он и не был женатой.

... Мы его угощали... он все ел, только мясо не ел. А я его спросила: «А почему, Ефим Васильевич, Вы мясо не едите?» А он ответил: «Мясо буду есть — жена потребуется, а ее у меня нет».

 

Лебедева Серафима Борисовна (пос. Красный Бор; родилась и жила в д. Шаблово).

Сирот воспитывал... после смерти сестры Татьяны... вот татьяниных деток... старики то были уж ста-а-ренькие... «Приходилось самому работать. Раньше огороды... снопы возил... все делал...»

Когда он еще рисовал? ! Ведь ни свету, ничего ведь не было у него. Лампочка была... керосиновая, конешно... и то маленькая...

 

Голубева Валентина Ивановна (д. Хапово).

 «Не зовите меня Ефимом Васильевичем, а зовите Ефимкой... Я не заслуженный.»

 

Голубева Анна Андреевна (с. Илешево; род. и жила в д. Шаблово).

Он не давал никому фотографировать себя — не любил...

 

Беляева Евдокия Яковлевна (д. Шаблово).

Старики шабловские построили ему дом из двух овинов... В комнатке... где он спит... на втором этаже... топчан... на топчане не было ни матраца, ничево... лохмотья какие-то были... постели хорошей у нево не было... На печечке... горшочек литровый стоит... «Это что у Вас там, Ефим Васильевич?» «Луковик... Как ты думаешь, на сколько мне хватит этого горшочку?» «На один, на два раза поесть, наверное...» А он говорит: «Это мне на целую неделю... Когда у меня будет полгоршочка... я еще квасу добавлю...» Это у нево что уж получается... Это удивительно... Кто разбавит луковик кислым квасом — это чорт ли знает что получится... а он ел...

 

Белокуров Иван Николаевич (д. Хапово).

Над им все смеялись руководители району: «Пойдем, мол, сходим к Ефиму поболтаем...» Он выставляет два стакана воды и две чайные ложки в них: «На-те, болтайте.» [И так всем, кто хотел с ним просто поболтать. Он угадывал их мысли.]

 

Городничина Вера Арсентьевна (д. Павлово).

Приносили ему много... можно каменные палаты было построить... так ничево не возьмет... тут же кому-нибудь и скормит...

Я ему сшила портяные рукавички... он взял их... а мне подал старые свои ушитые... «Вот это тебе от меня мой подарок...» Я до сих пор эти рукавички храню... по кусочкам уж изрезала... всем, кто ни придет... — это как исцеление, помощь от Ефима.

 

Цветкова Серафима Николаевна (гор. Кологрив).

... Вот я пошла к маме с Ужуги в Шаблово... И мне Зоя Иванна (Осипова) отдала мне 10 рублей... говорит: «Передай Ефиму Васильевичу» (ее просили до этого ему передать эти деньги... мол, он знает чьи это деньги). Я принесла: «Ефим Васильевич, Вам Зоя Иванна передала 10 рублей.» Он говорит (взял у меня, потом обратно подает) : «Надо передай их Зое Иванне. У нее сейчас денег нет. Пусть девочкам чего-нибудь купит.» А я все отбиваюсь: «Да што Вы, Ефим Васильевич, она меня заругает...» Ну он мне так и сказал: «Скажи, что эти деньги я взял, а эти он дает от себя.» Ну ладно, я взяла. Прихожу. Я говорю: «Зоя Ивановна, взять он взял эту десятку, но он от себя дает десятку купить что-нибудь девочкам.» А я ей подала и она мне говорит: «А у меня, — говорит, — счас на самом деле денег нет. Откуда он узнал это?» Она взяла: «Коли так — спасибо.»...

 

Падерина Анна Константиновна (пос. Варзенга).

 [Ефим Васильевич] был как Бог, и на ево родине есть ключик, ево так и называют Ефимов ключик. Все люди ходят на этот ключик, там умываются, раздеваются догола, моются и набирают с собой этой воды. Особенно 14 августа бывает Спасов день. Очень много бывает в этот день народу на ключике, молятся, набирают воды с ключика, приносят домой. Этой водой светят на дворе, дома. Ходят и на его могилу люди со всех сторон, даже берут с могилы земли. У ково чево болит — натирают этой землей, верят в ево как в Бога.

 

Колобов Александр Иванович (пос. Ужуга).

Якушев Василий Михайлович — начальник НКВД в Кологриве... Я ево спросил как-то (об Ефиме Васильевиче) : «Што он за человек?» А он говорит: «Он помешан... как дурак... не все дома.» У нево всю писанину забирали специалисты в Горький... и сказали, што не все дома. Он говорит: смотрели специалисты хорошие... Разговор этот был в 50-м году... Ево [Ефима Васильевича] щитали што-то подозрительным: он пророчел веть...

 

Ширяева Мария Афанасьевна (пос. Ужуга).

Пошла из Давыдова в Шаблово к Ефиму Васильевичу. «Ну что скажете?» — говорит. «Приболела... не поможете...» Пригласил, посадил: «Садись, садись!» И стал гладить меня по плечам: «Ведь я не врач, я не врач.» А сам ласково так разговаривает. «Я, — говорит, — Вам дам редьки и Вы ею порастираетесь... ну, натрешь редьки... и потрешься ею...» А я сказала: «У нас своей много...» А он: «Да што своя — надо моей.» А все жалею, што редьки то евонной не взела... Кому рассказываю, все говорят: «Надо было взять для здоровья. «... А от нево шла — настроение было, ровно на курорт съездила, боли никакой не ощущаю, а туда шла — вроде тежело было: и голова, и тягость, и слабость, и плечи ломота какая-то...

 

Клюшечкина Юлия Петровна (д. Хапово).

У Гуляевой первый ребенок был, все болел... ничево не ел... все как Кощей был... Вот она ево принесла... Посмотрел... головку погладит... говорит: «Чем мальчик у тебя?» Она ему тоже пирожка принесла... Отламывает кусочек... наказал этот кусочек скормить... Сам про себя поговорит, поуркает про себя... и подал. Кое-как скормили ему. И вырос как крендель, здоровый он, не болел. Скормили при Ефиме и домой унесли, еще дома докормили.

 

Румянцева Екатерина Степановна (пос. Красный Бор)

У парнека то моево болели глаза, из глаз бежало... из век то вот бежало... как гной... Вот я пришла с ребятенком... Лешку посадил к куклам... баранок ему дал... Я ему и говорю: «У мальчика глаза то болят...» Ну он ево погладил только по голове. «Не умывайте ево только с мылом.» На другой день у Лешки глаза зажили. И больше не бывало... Только по голове он погладил [Лешку].

 

Цветков Сергей Александрович (гор. Кологрив).

... Паренек из соседней деревни, из Овсянникова... не разговаривал... нисколь не взговаривал... Ефим пришел и привели этово мальчика... Видимо, погладил по голове... что-то сказал там... Он только прикосновением... по головке погладит... Мальчик обратно домой пошел и взял газету, и стал читать (вслух), и разговаривать после этово стал...

 

Сорезова Александра Тимофеевна (д. Мичурино).

Голос у меня прихватило. Прихожу, он мне говорит: «Ну веть я не врач.» Я ему еще не сказала ничево зачем я пришла к нему... Подошел ко мне, одной рукой шею ухватил, а другой по голове гладит. Принесла я ему пирог. Маленький кусочек отломил и мне подал: «Тебе, — говорит, — потребуеца.» «Проверяй, — говорит, — здоровье.»... Вышла я из деревни, прожевала этот кусочек и у меня голос появился...

 

Соколова Алевтина Александровна (пос. Красный Бор).

Мама просила: «Ефим Васильевич, срисуй мне девочек.» Он ответил: «Мне некогда. Я рисую Шевелеву Нину.» Она в войну погибла. Вот он и предвещал, што вот ее рисовать надо обязательно.

А вот, бывало, с отцом разговаривал... «Все земли воюют... а победа кончица на кресте.» Церкви то восстановили... а тогда ведь рушили. «Деруца, — говорит, — два петуха — белый и красный, краснова, — говорит, — всего истреплют... А все равно победит красный петух.» «Пойдут железные, — говорит, — лошади, полетят стальные птицы, опутают весь белый свет проволокой...» «Людей делает время. Какое время, такие и люди. Вы веть не сами по себе, вас веть заставляют... и вы веть делаете. Будет другое время — будут другие люди... Старшее то поколение... надо бы ево держаца... пример с нево брать.» Он веть любил труд.

 

Малинушкина Антонина Ивановна (пос. Красный Бор).

Он [Ефим] у нас останавливался и ночевал... Мать моя... в огороде... и не видела как Ефим подъехал и прокуковал кукушкой три раза. А вечером он ее стал рисовать вместе с сыном на портрет... и этот портрет подписал: «Молодая вдова»... Вот какой ведь предсказатель! А муж то ушел на войну и погиб... Через два дня пришла ей уморшая [т. е. похоронка] што убили мужа.

 

Ширяев Александр Алексеевич (д. Хапово).

Тонька [жена] ходила в войну к нему... так он принес ей куклу перевязанную... А я в госпитале тогда лежал.

 

Казакова Мария Васильевна (пос. Красный Бор).

А про войну тоже все говорил: «Будет, будет, все будут. Головешки полетят.» В сороковом — это.

... В сорок первом году в мае: «Садите, — говорит, — быстрей, садите [про огород], а потом, — говорит, — все будете плакать... И вдруг вот в мае месяце... приехал он с колясочкой деревянной, все говорит: «Собирайтесь все в кружок, я вам объясню. Давайте колокольцы и эти... палки промеж ног берите — толстые, и бегайте, и рявкайте.» Мы то... «Рявкайте, рявкайте, — говорит, — рявкайте!» Шо такое — мы думаем... А взрослые то поняли, шо горе какое-то будет большое. А мне то говорит: «А ты-ы то, ой, как будешь плакать!... Плакать будешь: отец то сгинет, сгинет.» А он у нас в первый же год погиб... Бегаем, бегаем. «Устали? Палки берите. Дальше стреляйте, дальше стреляйте.» И заставляет нас стрелять. «Учитесь, учитесь,» — говорит.

 

Румянцева Екатерина Степановна (пос. Красный Бор).

Один раз шли мы с девчонкой... и говорю: «Павлин, пойдем к Ефиму...» Он нас пустил с ней... и стал куковать кукушкой: «ку-ку, ку-ку, ку-ку», куковать стал... Вот прокуковал и пошел за гармошкой, гармошку взял, заиграл, потом вторую несет, третью несет... Ну вот а мы пошли с ней домой... И так я и вышла замуш и — кукую... и куковала все одна... всю жизнь одна... А та за гармониста вышла... ево парализовало уш 10 лет живет так... И обоим угадал... и обе кукуем... нещастные... и она, и я...

 

Веселова Александра Александровна (д. Бурдово).

... Ведь много кукол то прибил... вот перед войной... Наклал полную телешку и увез в поле за деревню, и все расставил на четыре стороны и давай бить палкой, взял и стал бить: у этой голова отлетела, у этой нога отлетела, этот от весь разбился. А потом стал збирать и хоронять... И скоро — война... Году в сороковом... две тележки кукол перебил... да и зарявкает, походит и зарявкает. А похоронная то придет [потом, в войну] — и рявкали... То туды провожали, то оттоль — все рявкали... Когда война-то, тогда вот и поняли, што Ефим то... Только там и бьют кукол то, говорил, наших: увезли мушчин, мужиков то да братовьев то, там и бьют. И рявкаем каждый день: то похоронка пришла, то провожаем — вот так и было. Потом и брацкие могилы наделали, и отдельно хороняли...

 

Беляева Евдокия Яковлевна (дер. Шаблово).

В войну, это во вторую... ему уж очень много ходили... «Ефим Васильевич, от мужа письма нет долго... скажи, пожалуйста, жив ли он?» Он ничево не сказал... жив или не жив... «Ну на вот я тебе подарю человечка, — этот глиненый... — подарю... Только вот, — говорит, — тут дырка на спине то. Ну вот.» Думаю: «К чему это он?»... Да, он пришел то раненый, или письмо написал... но в то время, когда она спрашивала, он уже раненый был. «Ваш муж раненый.» Он ей ничево не сказал, он все по догадкам.

 

Веселов Василий Спиридонович (пос. Варзенга, родился в дер. Шаблово).

Он меня рисовал... и вдруг на пиджаке звездочку нарисовал, а у меня ее и не было... А потом, когда война получилась... мне дали орден Красной Звезды за смелость, в атаке были...

 

Шашкина Екатерина Семеновна (гор. Кологрив).

... Однажды я пошла в Кологрив... устала... а там на трассе есть колотчик... и вот я думаю: я дойду до этова колотчика и отдохну, и попью... Подхожу, а там сидит старушка такая не больно и вздрачная... Говорит: «Што, устала, родная?» — мне говорит. Говорю: «Устала. Вот. Иду в Кологрив по делам.» Ну, говорит: «Ну ты то сходишь, как и я, не в путь,» — она мне... А мне неприятно стало... И одета она была неважнецки... И меня как-то холод обдал... «Че хоть Вы говорите то?» «А потом, — говорит, — помянешь меня. Хоть сейчас можешь вернуца.» Я говорю: «А Вы то почем знаете? Уш, — говорю, — Вы не предсказываете ли, как Ефим Васильевич?» А она мне на это и говорит: «Да, миленькая, я то, — говорит, — думала, што лучше меня нету. Ко мне, — говорит, — люди со всех концов едут и ходят.» А я опять говорю: «Дак што, Вы разве тоже знаете?» «Да вот, — говорит, — оказалось, што Ефимушко больше меня знает.» Я говорю: «А почему Вы так говорите?» «А он меня не пустил и близко к себе. А я, — говорит, — только и ехала проверить.»

 

Казакова Мария Васильевна (пос. Красный Бор).

 «Не бойтеся никогда! Эти вот молитвы прочитаю я — никогда ничиво не случица.» «Отче наш» он все читал, «Богородицу». «Пойдешь с места дак, — говорит, — и почитай сама то про себя Исусову молитву, дак никогда, — говорит, — ни заблудишься — в лес то пойдешь. Молитва то, — говорит, — всегда Исус Христос то выведет тебя, на дорогу поставит.» А теперь то стали веровать, а раньше то не веровали, дак сколько веть было...

«Без Бога не до порога» — [Ефим Васильевич говорил]. Мы говорим [ему]: «А как нам говорить то?» А «Го-о-споди Исусе Христе и сыне боже спаси нас и сохрани нас.» И все. Веть он какой божественный был.

[Учил нас]... Воду пьешь когда, надо говорить... Вот утром встаешь, например, и берешь воду: «Матушка светая вода, идешь ты из горы, из норы, из реки в море, унеси с собой мою тоску, болезь и горе.» И то надо помянуть опять Бога. Говорил, што если подете, надо Богу помолица, а то не дай Бог, говорит, вам покажеца черт от...

 

Поварова Дина Ивановна (пос. Красный Бор).

С Богом, наверное, он знался. У нево видали вот... как ангела... Приехал хозяин поздно... Одна вот хозяйка... и повела лошадь... в поле... на ночь... исть... и над евонным домом вот увидели, шо вот как ангела трипещуца. Как все, говорит, воссияло, говорит, как огненный... это, как говорят, ангела прилетели... эти ангела то с крылышками...

 

Смирнова Мария Васильевна (дер. Крутец).

Первый рас Пресвятая Богородица Ефиму показалась в облаках... А напотом в лесу и... никто не видел. Только евонные слова. А вот после... третий от рас она на ключике то вот... Говорили, што она вот на ключике от пришла...

... У этой то, у моей то подруги, у Марьи, дак восьнацать картин все про нево, и все она, и все разныя... Я то нагляделася: и как она на ключике то с им была, как и водой то умывалася, и он от тут сидит, и она та — а в ступеньках* — как... какая вот... рубаха, грибочки — все прежнее — фартук и как прежде то сарафаны то носились... Вот и у меня то... моя то картина была: вот он сидит, вроде хлебать начинает, она и вышла к ему. А... он и говорит:

«Боже мой, какой испуг,

И лошка выпала из рук.»

Так ложка то у пенька то и лежит. А котелок от на пеньке то, па-а-р валит. А он эдак... а она то к ему вышла, там он де:

«Боже мой, какой, какой испуг,

И лошка выпала из рук.»

Лошка то так вот и лежит у пенечка та.

 

Смирнов Павел Николаевич (дер. Крутец).

... Вот мне... запомнились... ево слова: «У человека есть три жизни... : одна — эта внутри матери жизнь, вторая жизнь — это вот земная, а главная, — говорит, — жизнь — это на том свете — главная...»

... Мне до армии говорил:» Твоя будет служба неземная...» Я служил во флоте...

 

Веселова Мария Арсентьевна (гор. Кологрив).

Одново мужчину... в Глебове... ночью крикнули молотить рожь... и ево увела нечистая сила — как черт... Говорят, это как отступился Господь от нево... Али вот бывает проклинают: «Будь ты проклят!» ... Ево водило две недели... Без воды, без пищи был там... Искали... всем колхозом. Жена ево ходила к Ефиму Чеснокову [Честнякову] и он сказал: «Поставьте роспитье [распятие, крест] на трубу, на крышу и не бойтеся. После 12-ти часов ево черти бросят. Он придет домой.» И она все зделала это и после 12-ти в ту же ночь он пришел домой...

 

 Ширяева Мария Афанасьевна (пос. Ужуга).

... Вот говорит [Ефим Васильевич] : «Вот вы с мужичком живете и праздников не соблюдаете... ложитесь в любое время, не признавая праздников...» А он меня не знал и я ево не знала... а стал мне говорить так... «Надо соблюдать... если муш есть, то и не обязательно каждую ночь вместе, на праздники бы не надо.» ... К этому он добавил: «А вот деток на свет пускать не хочете...» А я тогда уже делала оборты. «Это грех, — говорит, — большой.»

 

Поварова Мария Алексеевна (пос. Красный Бор).

Бабы... придут к Ефиму... а она там когда-то делала оборты... Он и все... сказать не скажет... «А мне, — говорит, — такие не нужно...» Он и таких баб ненавидит, тут же выгоняет и с метлой вдоль деревни хлещет их, гонит...

 

Зайцева Анна Григорьевна (дер. Павлово).

... Я как-то приехала из Москвы (59-й год)... зашла к нему... принесла ему фрукты, лимон, а он и говорит: «Отнеси это все больному. Тут Павел Лебедев — больной сосед, ево парализовало...» Не взял... Мне говорит: «Стал я плошать. Только дома я теперь...» Пошла я к сестре... иду я обратно... смотрю: стоит легковая машина у евонново дома... Я подошла под окно... слышу: Ефим очень громко кричит, разговаривает, даже стучит палкой... : «Што вы развели безобразие... Надо воспитывать детей, а вы развели шпану — хулиганят только и воруют. Надо заниматься воспитанием.» Это к нему тогда приехали председатель райисполкома и первый секретарь райкома, хотели ево арестовать, забирать в тюрьму за то, што к нему идут люди по сто человек на день: «Пошто ты отвлекаешь людей. Надо хлеб убирать, а ты отвлекаешь людей.» И так он стучал палкой на них... и показывал им картины... но они ничиво не поняли... и ничиво оне не сказали, стояли как вкопанные... ничиво не поняли... сели в машину и уехали обратно... А к нему шли за советом, за лечением... Они не за картин и лепки ходили... их вело душевное горе...

 «Песни, — говорит, — есть святые, хорошие. А то, что про Стеньку Разина поют — про бандитство, бросают в Волгу там — это... хулиганская песня, бандитская, нехорошая песня.» Он говорит: «Есть песни старинные, хорошие и пойте их...»

 

Крылова Екатерина Павловна (пос. Варзенга).

... Говорю [Ефиму Васильевичу]: «Не знаю жив у меня муж али нет. Не знаю царство ему небесное молить или...» «А хорошо и живому царство небесное,» — говорит, — «и мертвому доброво здоровья то хорошо.»

Беляева Евдокия Яковлевна (дер. Шаблово).

... У нево был дом двухэтажный... скамьи — как в театре сидели, также. И помню я сценку смотрела: «Жили-были — из сказки — Фот да Федей да Чивилюшко Третей...» И вот Баба Яга идет в ступе, помелом заметает, кочергой разгребает. Вот. А ево домик этот фанерный был, и окно, — ну как в сказке. И вот подъезжает Баба Яга и в окошечко, — ну, как из сказки што: «Чивилюшко, выгляни в окошечко», там прочее. А Фот да Федей — уж дрова пилить. Они наказывали, што Баба Яга приедет, мол, ты смотри не открывай. Она приехала, он открыл... Вот. И так вот мы ходили к нему, все, и носили ему хлеба, дров, кто чево...

... Он ко мне ходил... Я переписывала ево книги. Он диктовал, а я писала. Он, наверное, знал, што он веть не вечный, што без нево нихто не поймут ево почерк. Он писал так буквы... што не поймешь.

[– И что Вы тогда писали?]

О ручейке о шабловском. Вот «Шабловский ручеек». И между прочим он очень хороший, хорошо было написано. Я бы с удовольствием прочитала.

Даст детям бумаги, карандашей и заставляет: «Вот рисуйте!» Ну кто что задумает нарисовать. И бегает показывать. А я в том числе была маленькая когда. Вот мы к ним ходили... И во-о-т мы карабаем. Ну, он какую тему даст: домики рисовали или чево. И, в общем, мы показываем бегаем. Вот он нас всех детей начинал с рисования... [учить]... поскольку он сам художник, он веть ученик Репина... Он нас всех учил рисовать в то время... всех подряд. Не было такой школы, што вот мы сидим у нево все рисуем. Это дома мы рисовали... мы приходим к нему...

[– Он был строгий учитель? Он хвалил?]

... Да. Ну как это нас не похвалить то? Мы хоть и плохо нарисуем, а все хвалить надо! Он всех хвалил. Он всех нас учил рисовать — это всех, всех, всех — все поколение... Он скажет: вот нарисуйте вот это — што-нибудь, он не с натуры, а просто так... Придумайте да што хотите...

 

Соколова Алевтина Александровна (пос. Красный Бор).

Он приезжал в Овсянниково... и соберуца все... на улице... где-нибудь у завалинки... и вот все приговаривал... когда показывал картинки про лебедушку... все пел... старинные то эти песни: «Как плыла лебедушка по воде возле берешка да как прививалася она к берешку, да выдали то за непомысленново, да как она плакала.» И все картины показывал [все лебедушка была нарисована на них]... Мы рты разинем стоим... бабы плакали...

 

Соловьев Михаил Николаевич (пос. Варзенга), родился в 1914 году.

Маленькой я еще был... Мне... было лет 8-10... И вот в праздничные дни он посещал нашу деревню [дер. Вонюх]... у нево были знакомые... Это было в Успленьев день... он подобрал меня и двух... у Зайцевых в дому... и наредил нас: надел маски... мне дал подсолнечник... был топор... изготовлен был у нево... мы ево несли в руках... еще что-то было, вроде холодное оружие старых времен... макет... Имел он гармошку... шестиугольная... маленькая — маленькая... сам он изготовил... И вот мы стали ходить по домам... и у одново гражданина... он из Зеленина был... Гаврила Кудрявцев... мы подошли к окошкам... и из окошек высунулись ребятишки... и запели Коляду... И он, зная, што тут живет Гаврила, он запел, играя в гармошку... на руке бубенчики... :

«У Гаврилы точно в ряд

Кучи хлебные стоят,

Толстоголовые ребятушки

В окошечки глядят.»

И... дальше:

«О, Коляда, Коляда,

Только просит Коляда

По яичку со двора,

По кусочку пирошка,

По крупчатнинькому.»

Ево и оделяли.

 

Голубцова Зоя Тимофеевна (с. Никола Межевского района). С ее листочка.

[Молитва Ефима Честнякова] :

«Дай Бог здоровья живому народу, овцам и коровам, всему поголовью хлеб, соль и вода, всему миру богатство, кто ушел на тот свет, тому небесное царство. Помяни Господи раба божия Яфима дай ему Господи царства небесного. Аминь.»

 

* род обуви, берестяные лапти

 

Сочинения Ефима Четнякова

 

Собственноручные записи Е. В. Честнякова существенно отличаются от того, что было записано его земляками. Делалось ли это сразу после общения с Ефимом Васильевичем или годы спустя – текст неизбежно подвергался фольклоризации. Дело тут не в плохой памяти «писцов», а в особенности деревенского сознания. Теряется литературая легкость, некоторая отточенность свойственная Честнякову, особенно ранниму Честнякову, появляются темные места, просто ошибки, но вместе с тем текст делается простым и сильным – обретает своего коллективного творца. Мы оставляем эти фольклоризмы в том виде, в каком они были записаны.

Другую часть текстов составляют стихи из рукописей самого Ефима Васильевича. Здесь публикатор сталкивается со сложностью иного рода: одно дело тексты подготовленные к изданию или к постановке, другое – записанные для себя. Здесь мы имеем дело с черновиком, где текст не зачеркивался, а варьировался, разветвлялся многочисленными «эскизами». Иногда повторяются строки, четверостишья, целые периоды. Это удивительный случай архаического творчества зафиксированного на бумаге. Так, надо думать, (но не на бумаге, а в подсознании) творили сказители былин и духовных стихов.

Если бы Честнякову пришлось готовить эти сочинения к печати – он без труда убрал бы повторы, но об этом в ту пору не могло быть и речи.

В обоих случаях мы позволяем себе лишь некоторые сокращения. В этом виде «Фимкины» стихи, лишенные для кого-то, быть может, литературной законченности, являют собой иную глубину – доступную лишь подлинной русской поэзии.

А. В. Грунтовский

 

Сочинения Ефима Честнякова в записи А. А. Голубевой, уроженки деревни Шаблово, живущей в с. Илешеве.

Только вот примерно будут скалить на нас зубы как лютые волки и поставят преграды, препятствия по всем-то путям, по дороженькам и пойдем по тернистому пути ко кресту. Они жаждут крови. Только созерцает крестных страданий, смягчает их сердца и приведет прямо к Богу.

* * *

Царство мира земли сердечной

Чтобы смягченье в жизнь подать

Забренчат тюремными ключами

За веру в бога пострадать.

* * *

Может быть и дело к слову,

Как во время не смолчать,

Только вот чтобы сурово

Не наложили печать.

* * *

Ныне присно и вовеки

В красоте небесных сил

За пороки человека

Крест подымет Божий Сын.

* * *

Вавилонская блудница

Сидит и ныне на водах

У кого бесстыдны лица

Закрыты тиной в городах.

* * *

Как и в будущем и прошлом

Уже не ищут красоты

Стали жить шаблоном сплошным,

В спорах, вздорах и пустых.

* * *

Нашел я ключ живой воды,

К нему пристали хоры фей,

Сказали путь тот попрямей

И от испугу отбежишь,

Когда он руку предложит.

* * *

На том свету и в мире этом

Друзья вас встретят,

И придете в мир свой,

Как будто из лесу домой.

* * *

Он благородными стихами

Поет давно перед дураками,

Сам он знает не к чему,

Лишь удивляются ему.

* * *

Когда исправится разврат,

Будем мучится как ад

В болезнях общих и во зле,

В пороках тления гибнут все.

Я не апостол, а не льгу

И говорю вот как могу

Желаю вас бы убедить

Как не напрасно миледить

Ведь видишь как к вам подойти

За баррикадами пути

Что я буду изъяснять,

Нельзя не верить чтобы знать

Вот если так согласны вы

Я буду дальше говорить.

Верю Деву знаю я

Видял слышал много раз

На том свету душою был

В иных мирах летал и ходил,

Видял рай и ад и мрак и свет,

А в темноте даже не видели очи.

 

* * *

Сочинение Ефима Честнякова (по рукописи Городничиной В. А. из дер. Павлово).

Фимова эта сказка

Назар* рассказывал об этом

как был в товарищах с поэтом,

и эти смелыя слова

я передам тепере вам.

Нам случилось по пути

К музам с Пушкиным идти

вроде как котел, с горшком

он на коне а я пешком

кто горшок и кто котел

он вот ехал я же шел

Пушкин кушал хорошо

остроумно в слове все,

говорит красиво [странно]

на языках иностранных

и с веселой головой.

Без работы ломовой

Тут накладено в запасе

булок вкусных в тарантасе

и обильно изавна

наградила так страна,

и имел поэт для муз

обезпеченный досуг

ну и блага он не скрыл

и таланта не зарыл.

А у меня же на обед

за плечами черный хлеб.

Получил я грубый корм

ломовым своим трудом

и на это ремесло

много времени ушло.

Тут таскаешь тяжкий груз

ну и как-то не до муз.

дрова одежда корм все (плох)

да ещо плачу налог.

И это все трудом своим

не ученым ломовым

отнимает он досуг

от искусства и наук.

Себя я тем не извиняю.

Но положение объявляю

я иду попутно рядом

Пушкин едет скучно, шагом

Да, невесело и мне.

Пеший я он на коне

нету и сил, уж я устал

все лаптишки исхлестал

(слушай) Саша говорю

тебя весьма благодарю,

и ты, хошь барин братец мой,

а делекатен так со мной,

меня покамесь ты оставь.

На тарантасе поезжай,

я понимаю, для обех

конечно место в бричке есть,

ты приглашаешь не сажусь

и не гнушаюсь не горжусь.

Но видишь много нас таких

всех тарантас не поместит.

Когда б наделали для всех,

Тогда и я бы смело сел

хошь мой заплатненький костюм

на тарантасе не к лицу.

И знаю вроде уж для вас

не так удобен тарантас

и подходящее бы был

аэроплан, автомобиль.

Наступают эти времена

иметь их будет вся страна

но не наделано украс,

чтобы мы сели все взарас

Я не завидую нисколь

твоей обильности такой

и ты культурный, пионер,

для мира люднаго пример.

И есть вот графы и князья

ведь побогачее тебя

своя судьба у всех людей

как всякий стал на свет глядеть.

Культура в частности росла.

До нас сейчас вот и дошла

творит богатства не для всех

и ровно это ясно значит.

О том не стану и скудачить.

Пока эпоха не пришла

и лошадь ходит без седла.

 

* * *

Культуру строят все народы,

Русь же дуре в эти годы

Лишь напротив урожай

трухи словесной вороха

в грязном охвостье той трухи

заброшен простенький Ефим.

Васильев сын. Самойлов внук.

Живет в глуши давно уж тут.

 

* * *

Про Коляду (по записи В. И. Лебедевой из пос. Ужуга).

Долго праздника мы ждали

Все то думали гадали

Как чесной народ прославить

Да еще бы позабавить

От работы отдохнуть

Старину воспомянуть

И подули мы в дуду

И позвали Коляду.

Слава, слава.

(подхватывают ребятишки, дуют в свистелки еще громче, Ефим вновь)

Коледа у нас родилась

Долго по свету блудилась

И в лесах и во садах

И далеких городах

У вельмож и у царей

У заморских королей

То смеялась то рыдала

Много разного видала

И дорогою прямой

Воротилася домой.

Слава, слава.

Как пришла Коледа

К нам в деревню сюда

По дубровым мостам

По лазаревым цветам

И взошла Коледа

К Дорофею на двор

Дорофей двор на три терема

На три терема на три горницы,

Под окошком вьются горлицы,

Под окошком дивный сад цветет

Ходят курочки, петушок поет.

Слава, слава.

(Подхватывают теперь вслед за Ефимом не только ребятишки а и взрослые девушки и парни и даже бородатые мужики. Подхватывают вроде бы в шутку ноЕфим довольнехонек, Ефим дальше ведет):

Во первом то терему

Это месяц светлый

Сидит сам господин

Дорофей Иванович.

Во втором то терему

Это солнце ясное

Сидит сама госпожа

Дарья Трефоновна!

А в третьем то терему

Как цветочки во саду

Малы деточки

Ясны звездочки

У окошечка сидят

Добрым людям говорят

Ай жить бы вам жить

Да не старется

В мире честным трудом

Вечно славится!

И не просит Коледа

И не пива не вина

Только просит Коледа

По яичку со двора

По преженечку.

 

 

* * *

Просвиров Николай Иванович (дер. Крутец).

Он вот… когда коллективизация пошла, он написал эти строки:

Безумны стали наши братья,

Идут озлобленной толпой,

Рабами назвались проклятья

И собралися на разбой.

Их лица мстительно суровы,

У них суровый трибунал

Как будто звери с жаждой крови,

Поют «Интернационал».

Когда тот дикий гром нагрянет

Над домом дедов и отцов,

Тогда и бедствие нагрянет,

И поучение для глупцов.

Вот такие слова Ефим Честняков [написал]... Вот оно все и совершилось, и бедствие настало...

* * *

Зайцева Анна Григорьевна (дер. Павлово).

Стих Ефима (он сам сочинил) :

Глежу один на елки я,

Что растут коло ручья.

Через горы, через долы,

Через речки кружева

Снег узоры ясны взоры.

Люля, помнишь ли меня?

Дивной девы не представить

Ты прелесная была

И в груди моей одна

Лишь бесконечная тоска

Через горы, через долы,

Через лес же кружева

Снег узоры ясны взоры

Люля видишь ли меня

И тебя я вспоминаю,

Но не ясен образ твой

И всегда же понимаю

Диво дева не со мной.

Из евонной рукописи какой-то списала этот стих.

 

Листовка, выпущенная Е. В. Честняковым в г. Кологриве 25 апреля 1917 года. Единственное его «самиздатовское» сочинение.

 

Собратьям

 

Страдалица наша отчизна младая

Хоть в новом наряде, но скорбно худая…

Так много невзгоды она испытала…

И вот изможденная слабая встала…

И руки и ноги несмело дрожат, –

Спешите же дети ее поддержать.

Не хвастайте с другом, не ссортесь с врагом.

Трудитесь и думайте все о благом.

Не место восторгам, не время рыдать,

Спешите отчизне питание дать.

Терновые лозы в отставших веках,

Все новые слезы на впавших щеках.

И тяжкая дума, безмерные муки…

Берите без шума на верные руки.

Не следует, братья, стучать и вопить,

Но бедной-то матери дайте испить.

Убойтися бога – не мыслите мстить,

Того и другого стремитесь простить.

С душою великою сын просвещенья

Не будет носителем сил отомщенья.

Работник для мира нигде не враждуй,

Светильник столь милый в душе не задуй.

* * *

Возьмемся за дело ребята-друзья…

Уж кормчие смело стоят у руля.

Натужился парус попутно к стране,

И бури стихают, и утро в окне

   Веселые дали красивых садов,

   И много причалит к долине судов.

   И близкие наши приходят встречать,

   И в выси палаты охота начать.

Томились веками, угрюмо молчали

И жили скорбями и думой печали.

Умерить бы нужно и радостный клик:

В стране ведь недужно, хоть час и велик.

   Негоже теперь боязливо молчать,

   Но тоже не след и шумливо кричать:

   Порывом небрежным резких услуг

   Под глыбою кременной треснет и плуг.

Разумно слагая бы жизнь возводить,

И люд не пугая лишь мирно будить;

Не только с друзьями идти заодно,

Но тоже к врагам приоткрыть бы окно.

   Не то, чтобы в темных делах потакать,

   Но в добрую сторону так привлекать,

   Чтобы друг на друга напрасно не тмить,

   Культурного луга в ростках не громить.

Есть лица достойны как бы сожаленья,

Годится ль строителям чувство глумленья.

Забудем же это, пребудем в трудах,

И зиму и лето, и в днях и в годах.

 

* * *

Бродили мы порознь веками давно. –

Пойдемте же, граждане, все заодно.

И старого кто или нового строя –

Оденемся в платье иного покроя.

   Как сирые дети отчизны одной –

   Ходили мы все-ти, как бы стороной.

   И бросим теченья минувших обид:

   И кто ведь теперь не спугнут, не скорбит.

И будем все больше друг другу любезны,

И опытом общим повсюду полезны.

И сделать возможное все постараться,

Чтоб больше уже меж собою не драться.

   Не то – чтобы так кое-что для проформ,

   Но нужно достигнуть полнейших реформ,

   Поссоримся может немного когда,

   Но только без драки – тогда не беда.

И станем знакомиться между собой:

Палаты подружатся с бедной избой.

И что находилось совсем неизвестно,

То может быть станет для всех интересно.

   Предстанут другими и Трифан и Влас,

   Друзьями благими увидят и вас.

 

                      * * *

Когда же красою все будет полно,

О времни этом нам знать не дано.

Чрез сколько мильенов веков или лет,

Иль счету для нашего разума нет.

То в мире не здешнем, любезные други,

Закрыты для грешных небесные круги.

Не можем провидеть – очами темны,

Немножко лишь видим подальше луны.

Когда же исполнится мир красотой,

Тогда уже праведный будет, святый.

И будет весь мир та святая обитель…

Строитель – Предвечный Господь Вседержитель.

В числе подмастерьев и плотников мы

Готовим машины, пути, теремы…

И каждый имеет в себе материал,

И где бы он раньше сего не стоял,

И ценное нужно во всяком найти,

Чтоб к делу же трудному взять по пути.

И заповедь мира бы лишь помогла

Найти для обителей камень угла.

А он как и раньше на нашей звезде

Всегда распинался святой на кресте.

И нам заповедал дороги труда,

А меч удалить завещал навсегда.

 

СТРОИТЕЛИ (отрывок)*

 

Марк.– (к компании). Друзья… я вижу ваш огонь горит… и пламя жаркое обняло котелок, в котором ваша пища вкусная варится… Оставте одного у теплины веселой и подымитесь вверх ко мне. – Да не особенно спешите – небезпасно здесь по лесам подыматься… Друзья, на них не полагайтесь, и будьте осмотрительны в созданьях слабых… Пусть будет верен шаг героев молодых, – спокойны и обдуманны движения вперед… и по пути узнаете терпенья сладость (глядит как подымаются по лесам). Так в жизни подыматься вверх стремятся… и слышать голоса стоящих выше… и крепка ли постройка… кто зовет. И может быть сам зовущий построил зданье на песке, – и рухнет все от тяжести пришельцев… Но строит мир строитель вечный – то красота и диво все. (являются) Ну вот вы здесь на высоте… смотрите: Перед нами горизонт открыт – неправда ль – шире он для вас теперь?… Вы меньше видели внизу?…

Все. – О да, да меньше… зато подробности не видим на земле…

Марк. – Вы мелочи увидеть можете вот здесь, которые не видны были снизу, и вниз спуститься можете всегда… – Вы новое увидели… неправда ль?

Все. – Да, нового пред нами много… Свободно дышит грудь… Душа наполнилась очей очарованьем – Пред нами долы и поля, сады и хижины счастливых поселян… в лучах играющего солнца… И на краю синеет даль, одетая в волшебные цвета, как прошлого воспоминанье… Так отдаленные светила в небе безграничном чудными огнями нам играют… Огней гигантских их вблизи перенести бы не могли…

Марк. – Теперь под ноги посмотрите – крепка ли кладка кирпичей… и все ли соответствует для цели благородной…

Все. – О да, – мы видим… превосходно…

Марк. – Что значит ваше «превосходно» – способность наша видеть вещи, иль сами вещи… вот – работа?… Что есть одно и нет другого, и оба есть – бывает так… И еще бывает так, что ни того и ни другого…

Кузьма. – Но стену клали мастера…

Марк.– Ну что ж – полезно и должно, приятно нам рассматривать прекрасную работу. Вниманья нашего заслуживает мастер… Сами мы желаем научиться строить.

Кузьма. – Смотри, Андрей, как ловко выложили здесь…

Андрей. – Как крепко основательно, красиво, величаво вместе…

Кузьма. – И в грубом кирпиче мы видем как изящны и величественны будут формы… Когда последний мастер здесь замажет глиной, и штукатурку наложит… А это балки – важная работа… на них тяжелый будет груз… Ах интересно посмотреть, как их устроили в стене… Да… вот как, друзья, глядите… (молчание).

 

* * *

Белая девушка дочь лесника…

В сером кафтане, сподвижница Марка,

Что пела ему мелодичные песни

Под говор ручьев, и под шум водопадов,

Под голос зеленого гула в лесу,

На подвиги душу его поощряя,

И горлинки говор, и ястреба крик,

И ветров порывы, и шумы громов.

И мирные песни простых пастушков,

И песни родные тоски бесконечной,

И ясную красного солнца улыбку

Пел серебром голосок золотой.

И чистые реки с хрустальной водой

Послушно струями играли,

И цветики – травки полянок лесных,

Свежесть лесов и небес голубых

Девушке белой внимали.

Задумчиво робко проходит она

На цветы не ступая,

Грустна и пуглива улыбка ее

Почти не заметна на дивном лице.

Ефим Честняков.

дер. Шаблово.

 

А. В. Грунтовский

Поэтика Ефима Честнякова

(О Марке Бессчастном)

 

На первый взгляд фантастический жанр Честнякова кажется совершенно необычным, незнакомым для нашей культуры, но присмотревшись, мы увидим влияние традиции святоотеческой нашей литературы. Видения рая, устройства семи небес и т.п. — всё то, что являлось реальным чтением реального средневекового русского человека, А далее — такова поэтика духовных стихов, эпоса, обрядовой лирики, наконец, где каждый жених — князь, каждая невеста — княгиня, каждая изба — высокий терем. Духовные фантазии Честнякова загорожены для современного читателя его фантазиями техническими и это не просто декорация, и это — традиционно. Не так ли переустраивали нашу землю первые русские князья, желая видеть её «украсно украшеной», что бы и «не знали мы: то ли на небе, то ли на земли...» Не так ли творили древние наши зодчии и иконописцы. Что же, и самый последний русский мужик понимал, что всему своё время: время месить лаптями грязь, надрываясь на пашне, и время предстоять в храме. Обилие грязи не отменяло присутствие Красоты.

«Словесности» Честнякова не просто мечтания «странного» человека, Ефим Васильевич — человек, который действительно многое создал для будущего. Реальны , а не фантастичны его проза и стихи, его живопись, его полувековая педагогическая деятельность, его жизненный подвиг. Всё это реальность, осознаная нами или нет, которая уже вошла в наше будущее и будет творить его дальше, к ней будем притекать за спасительным светом.

Да, крестьянство — тяжелый бесконечный труд, веками на грани выживания. Да, простое мужицкое желание просто наесться вдоволь лепешек, — такова народная поэтика (не проза, нет не проза!), но и... за этим стоит образ Небесного Царства. Сытная лепешка оказывается знаком другого — духовного хлеба. Не брехтовские, столь чуждые русскому духу идеи («сначала — хлеб, а нравственность потом») торжествуют в народном сознании, но христианские. И не случайно Марк у Честнякова завершает свои рассуждения молитвой:

 ...Отторгни вечно нас от быта.

 Исполни сердце для молитв...

Публикуемый ниже фрагмент написан, видимо, до 1914 года. Когда же пришли коммунисты и стали строить рай собственными методами — осквернилась земля, оскорбилась душа Честнякова, но не раскаялся он в своих «грёзах» — напротив. Не только исскуство, но и науку и технику вводит Честняков в сферу религиозного сознания — т. е. проделывает весь тот путь (в обратном порядке), который прошла европейская культура на этапе своей секуляризации. (Позже, это будет характерно для Платонова и представленный в этой книге Григорий Хромов удивительно похож на Марка.)

 И... самое удивительное - в «утопии» Честнякова есть всё: чудесные города, летательные аппараты, машины, а счастье? Марк (марк — сухой, бесплодый, греч.) Бессчастный — заглавный персонаж — остаётся бессчастным. В этом, быть может, главный ключ к разгадке Честнякова: трудись честно бессчастный на земле человек, счастье твоё не здесь. Такова православная аскетическая традиция — бессчастность здешняя — условие иного счастья. Это духовное знание и даёт истинное здешнее земное счастье.

- А был ли гнёт и беспросветность? — Всё было, но посмотрите на духовные плоды: кто более свободен — подъяремный наш мужик или угнетённая свободой, бедная наша, вечнострадающая интеллигенция? Нет, Честняков выбрал первый путь. Тесный, но праведный.

Впечатлительный Радищев, выйдя на минутку из золоченой своей кареты: «оглянулся окрест и душа моя страданиями уязвлена стала». Русский барин — барин жалостливый через все «прорубленные окна» и революции тянет нас в Европу — спасти хочет... Некрасову стон слышется вместо песни. Такова наша интеллигентская литература...

Технические утопии ХХ века от Циолковского до советских фантастов только внешне похожи на «утопию» Честнякова. В них дальнейшая секуляризация науки, доведённая до абсурда. Попытка наукой подменить Веру — ересь и крах. Честняков ещё когда (1900 -1910 гг) вдумчиво и беззлобно развенчивает этот путь. Он хочет воцерковить науку. И это ему удаётся. Результат — всё его творчество.

 1998 г.

 

 

Е. В. Честняков МАРК БЕССЧАСТНЫЙ (фрагменты романа)

Марк. Сегодня все деревня  работает с рассвета кирпичи. Народу – сотни две с подростками. Дела идут недурно: копают, месят, носят, возят. Кто делает простые кирпичи, лишь в форму вкладывает глину, иные же манер им придают узорный, готовят глиняные глыбы разных форм и величин. И маленькие есть, как детские игрушки, и большие, такие, которые и возмужалый человек едва-едва подымет только. Или такой величины, что нужно их распиливать на части, чтобы поднять, перенести, а также – чтоб высохнуть легко могли, без трещин.

Иные лепят опыты построек, модели разные из глины, разных форм и величин. И маленькие есть, и есть такие, что входить в них могут взрослые, не только дети. Когда постройки вылепят, на части их распилят для обжиганья и удобства переноски. И получается как будто сказкин городок построек интересных из глиняных частей, отлично обожженных, настолько, что не боятся даже и дождя.

Потом имеем мы намеренье постройки эти воплотить в больших сооруженьях. Взамен своей деревни мы получим городок из глины обожженной. Настолько необычен он, что на земле подобного нигде вы не найдете. Не то я высказать хочу, что будет лучшим он на свете, но то, что он – вполне наш, здешний. Он самобытно зародился и имеет образ свой, как многое на свете, что новообразно и что приносит новые угодья, и красоту лелеет взор, и душу оживляет, и интересно всем, своим и иностранцам. Манер, работа, материалы – все тоже здешнее, свое. И городок наполнится своей работы изваяньями из глиняных фигур людей всех возрастов в костюмах разных. Манер их вылеплен уже в фигурках небольших.

И все у нас занятие имеют – подростки, взрослые и дети: кто что желает и что может, в работе принужденья нет. Есть дедко Яков - старичок: играет днями в балалайку и ест лепешки да блины... Он не слыхал ни от кого и слова укоризны. Его улыбками и шутками встречают и говорят, что с ним работать веселей.

Сегодня мы опарницу большую обновили, объем ее ведерков десять. Нашлись свои же мастера и намесили лучшей глины: сложили, как могли. Когда же высохла вполне, то обожгли в печи кирпичной. Она у нас жары необычайной: горшечные породы глины сливаются с песком настолько, что кирпичи похожи на железо. Опарница такая получилась, что веки вечные она с водою не размокнет. И мы опарницу недурно обновили. Пекли лепешки и блины, наелись все весьма дородно.

Андрей. Дед Митрофан не смог сойти и с места: он нагрузился так, что под руки пришлося подымать...

Кузьма. Еще бы! Таких лепешек не поесть! Они настолько вкусны были, что не один Митроха, полагаю, позавтракал сверх сыта сёдни. Пшеничную муку с гороховой смешали, еще картофельной прибавили немножко да высушенных ягод земляницы и черницы положили, что мелются в паровых жерновах на нашей общей мельнице. Подсолнечного масла, конопляного, льняного влили фунта три. И пышные лепешки получились, как рукавицы шубные, и просто таяли во рту. А масла всякого поставили: льняного, конопляного, другого, а в масло всыпали немножко ягодной муки и земляники и малины, чтоб было слаще, и погуще, и аромат имело бы приятный, чтобы желающие маслено поесть, могли лепешками макать. И много было сковород намазанных лепешек, пересыпанных ягодной и морковною мукою. И все приятно очень ели.

Марк. Все это совершенно так, и я лепешечек поел. Они прекрасно удались. Опара выходилась в меру.

Незнакомец. Но, полагаем, тут большие сковороды нужны.

Марк. Мы успели многое уже предусмотреть. И кузница имеется у нас, и вещи разные куем для обихода. С большим заводов мы железо привезли, и в том числе есть толстыми листами. И вместо сковород – железные листы с загнутыми краями. А наша кузница сковала уголки и закруглила их слегка: листы как сковороды точно, они не круглые лишь только.

Незнакомец. Лепешки, думаем, весьма большие были.

Марк. Да всякие... На маленькой сковороде большой не испечи, а на большой и маленькие можно. Пекли лепешки и такие, что хватит на двоих одной. И печи есть размеров разных. А в обжигательной печи простору даже очень много... Насчет лепешек говорить, пожалуй, уж достаточно, довольно! (К своим.) А вы, друзья, ходили сёдни на плотину?

Кузьма. Да, были там, немножко помогали, возили землю и камень.

Марк (незнакомцам). Это, видите ли, мы хотим загатить овраг плотиной капитальной, чтоб получить высокое падение воды от нашего ручья для мельничной турбины и чтоб вполне достаточно воды в запруде было для всяких рыб, для уток и гусей, когда окажутся любители на них, и еще для опытных и детских кораблей, и лодочек, и пароходов маленьких, которые намерены устраивать себе для пользы детям... Потом мы думаем реку гигантскою плотиной загатить. И будет озеро воды, обширностью похожее на море... и пароходы плавать будут. А от реки получится могучий водопад. Устроить можно будет мельницу такую, что враз сажай хоть тысячу мешков – и с желоба посыплется мука, как будто из мешка... И толчею поставить бы с пестами толщиною около сажени и высотой лишь ниже облаков. Измелет тут и истолчет в муку не только хлебное зерно, но амбарушки, избы и овины, особенно как ежели бы бревна на чурбаны распилить.

И по плотине мост пойдет со звездочками и месяцами на столбах, длиною на семь верст и шириной саженей коло ста. В середине будут два железнодорожные пути для поездов тяжелых, чтобы одновременно могли туда-обратно мчаться, а рядом с ними, с каждой стороны, по два пути для легких поездов, а рядом с теми – рельсы для трамваев. А дальше путь автомобилей. Еще подальше – для вагонов конных, а рядом с ними – путь телегам ломовым, потом на лошадях для легкого проезда, чтобы могли бежать туда-обратно тройки. Дальше – путь велосипедам, потом ручным вагонам путь туда-обратно. Потом – ручные экипажи, – и путь для них уже без рельсов. Потом – нейтральное пространство и путь широкий по краям – ходить туда-обратно пешеходам.

И еще турбины от такого водопада электрической энергией согреют и осветят деревню всю, и приведут в движенье машины всех работ, и труд наш ломовой заменят в полях, лесах и на заводах.

Незнакомец. Но нет таких мостов, нам кажется, и в городах с мильонным населеньем. Откуда вы возьмете столько научной и рабочей силы, чтоб замысел такой осуществить? Какие поезда, трамваи и вагоны возможны в вашей деревушке? Она должна как город быть и населения иметь побольше миллиона. Сооружения капитальные такие столь много наработают продукта, что вся деревня ваша завалена им будет, как таракан на фабрике большой. В деревне вашей, может быть, семейств полсотни наберется – и не построить им таких сооружений, как таракану фабрики не сделать. И, думаем, вы это так сказали, для красы, чтобы картиною воображение потешить. Как видно, любите деревню и в то же время вы прельщаетесь культурой городов... Похоже будто бы на то, как ежели желали б видеть вы, чтоб плавал в вашем ручейке морской гигантский пароход. На русских все это похоже: увидят, что на городах заведено, и к деревянным хатам примеряют... все равно, как если б дерево садили без кореньев. И в деревянных хижинах от этого красы не прибывает, но только больше лишь нужды.

Марк. Отчасти так... и в этом роде. Но в грезах может быть и смысл, и назиданье. Культуру городов хотели б мы к себе перенести, но только так, чтобы без грязи. которую заводы изрыгают. Предвидя будущее, плачем, чтоб девственная чистота ручьев и речек наших культурой грешною не загрязнилась. И так по-разному машинные затеи примеряем и все пугаемся, что сильная культура истребит родную нашу бытность. И ищем мы путей к культуре той великой, которая хранила бы родное, не враждовала бы с заветами евангельских законов...

Нам трудно жить в нужде и неустрое, мы топчемся, как стадо в угороде, и ищем, как работу нашу ломовую облегчить, и слышим голоса различных пастухов, но все они вокруг да около лишь бродят или совсем далеко так, что нашей бытности не знают. Таких же очень мало видно, которые решились бы здесь с нами покопаться не месяц-два, а лет с десяток, тогда лишь только бы они расчухали немножко, увидели бы, может быть, забытую родную красоту. А открывается она достойным только. Ее не всякий видит. В машинах, зданьях, материалах – культура внешняя... Душевная культура наша строит путь к обителям небесным, они прекрасны нереченно и, без сравненья, премудрее земных сооружений.

Незнакомец. Вы сказали, что жернова у вас на мельнице имеются особого устройства для размола овощей и ягод. Значит, вы имеете таких плодов довольно?

Марк. О да! Угодно если выслушать, беседу можно несколько продолжить... Взгляните вдаль: вы видите кирпичные сараи у оврага... и часть оврага, обращенную на полдень, мы покрыли. Большие рамы подымаются на крыше в теплую погоду и опускаются во время холодов. И получилась так у нас обширная оранжерея, и растут прекрасно там не только местные породы ягод, но даже... но даже виноград и фрукты разные. Мы клали свой изюм в большой пирог, что стряпали для хаповских  в гостинец. Да и в деревне самой многие плоды произрастают. Кирпичною стеною деревню обнесли и на столбах кирпичных крышу утвердили. Изобрели материю прозрачнее стекла, ее мы можем свертывать и в свитки, подобно полотну. Похоже, как у древних египтян... как правда, что такое средство им известно было.

И покрыли всю деревню тканью той чудесной с двойными рамами на случай зимних холодов. И между рамами для таяния снега наверху из труб особенных пускали теплый воздух, вода стекает и специальными решетами потом идет для орошения деревьев и цветов, что беспрепятственно растут в деревне и зимою.

В одном конце деревни на высоком месте башня с водокачкой сложена из кирпичей своей работы. Электрической энергией качают воду, а раньше подавали паровой и отоплялися дровами, когда энергии от мельничных турбин не получали.

От водокачки вдоль деревни выложили плотное русло для речки нашего изделия. Бежит ручей иль речка вдоль деревни больше или меньше по желанью нашему, на сколько краны мы откроем и пустим в ход насос, который воду из речки в деревню подымает. Течет ручей в прекрасных берегах, мы камешков на дно наклали для красы, песочки есть местами, цветки и кустики, лужки. Ребята маленькие булькаются, лодочки гоняют; когда воды побольше пустят, тогда на лодочках поплавать можно речкой вдоль деревни. Толчейки, меленки устраивают детки в ручейках.

И улица в деревне мощена плитами нашего изделия. Из глины те работаны, но сильного обжига. И обсушили улицу дренажными трубами. Они своей работы тоже. А коло изб имеются лужки, песочки и завалинки с земелькой: курицам попорхаться на солнечном припеке. И рядом с мостовою, гладкою как карта. выложено мелкое русло для грязи, на случай – про любителей ходить по грязному пути.

В ночное время в то русло пускают воду сильною струей из водокачки, чтоб грязь не заражала воздух душным испареньем и не зарождала миазмов вредоносных. Она уносится водою на особый луг вдали деревни и служит удобреньем. А перед утром телегу не одну земли хорошей привезут и опускают в русло у водокачки, которое назначено для грязи. И выпустят достаточно воды из кранов, чтоб землю эту разнести вдоль этого русла. Когда получат грязную дорогу рядом с мостовой, совсем почти закроют краны, оставят лишь для струйки малой, чтобы она, земли не унося, лишь смачивала грязь, и с гладкой мостовой и пыль и сор сметают все туда же. Вначале грязною дорогой проходили кое-кто. И неизвестно почему – из любви иль по привычке. Тит Петров в берестяных лаптях ходил по грязи, но крайком; Филат Ведров в лаптях из лыка – он выбирал места посуше, Изосим Кломов – в сапогах ходил всегда срединой грязи. Когда из грязи выходил на плиты в конце деревни или в середине поперек, то оставлял на плитах изрядно грязные следы. Но их за это не бранили. Журили разве так, немножечко, и дружелюбно улыбались: «Ты что же, дедушка Изосим, не проходишь по плитам?» – «Да чисто больно, замараю». – «Ничего, ходи, брат, смело – на то у нас и мостовая». Когда желающих ходить по грязи будто бы не стало и только малые ребята месили ножками кисель, – тогда ее надолго смыли.

Кузьма. В последний раз прошел Костюня. И был подвыпивши тогда. Сказал он: «Матушка ты грязь, никто уж по тебе не ходит. Пройду хотя б в последний раз. Говорят, тебя не будет – смывать хочут навсегда».

Марк. И если кстати здесь сказать – для нечистот сменяем ежедневно непромокаемые ящики особого устройства, отдельные для жидких и густых. Машиною передвигаются они по назначенью и механически же следуют в нарочные сушилки и сушатся весьма поспешно. Потом дробятся в мелкий порошок в дробильнях специальных и поступают в помещение сухое до весны. Тогда идут на удобрение полей, садов и угородов. И запаха от разных нечистот в теплицах и снаружи совершенно нет, нигде вы нечистот отбросных не найдете. Они тотчас же удаляются технически в сушильню и высыхают там чрез несколько минут. А над сушильнею труба высокая для выхода паров и газов. Или в сушильне же они химически в иные агрегаты обратятся. А раньше ящики для нечистот ручные были для жидких и густых, сменялись каждую неделю. В них отбросы высыхали и потому-то запахов тяжелых не было от них. Зимою уносили на морозы. И в замерзшем состоянии отбросы в ящиках хранились до весны и поступали в удобренье.

На улице теперь тепло у нас зимой, как летом. И даже устилать постели стали на ночь на лужайках коло изб. И стены изб снаружи стали украшать картинками. И налепили всякую узорную бумажку.

Незнакомец. Еще мы слышали: построен общий дом длиной во всю деревню. И будто гумна и овины помещаются у вас в таком дому. И выложены плитами гуменные ладони, и покрыты слоем затвердевшего состава, похожего отчасти на асбест. Овес и рожь вы возите туда на ондрецах,  и кучи там кладете из снопов, и покрываете соломенною шляпой. Хотя б уж незачем и крыть: они находятся в огромных залах вашего дворца, а крышу крепкую дождями не промочит. Похоже – будто вы настолько много получили от машин вашего изделья, что труд у вас уже с игрою стал мешаться и отличать уже не стали, как разграничивать забаву и работу.

2-й незнакомец. Ну, если так, то переход детей от игр к трудам весьма исподволен, настолько даже, что они того не замечают, всегда увлечены занятьем интересным: похоже будто как в искусствах – забавная игра вначале потом окажется работой важной.

Марк. Да... Дом большой, со множеством покоев, в порядке величайшем. И там есть комнаты палат прелестных и стены черные избушек бедных. Зима и лето, холод и тепло меняются по нашему желанью.

Мы много думали, как сохранить в культуре нашей бытность, чтоб новыми затеями уклада старины не потревожить. Среди деревни, например, стояла древняя избушка баушки Варвары. И долго мы готовили в заводах специальную великую лопату квадрату коло десяти саженей, чтоб в этот дом перенести избушку вместе с бабушкой Варварой, с пластом земли, с лужком, с полененкою дров, чтобы тишайшим образом нисколь не потревожить ни бревнышка и ни ступеньки в лесенке, ни ласточкина гнездышка под крышей и паутинки в уголках.

Когда лопату приготовили, ее сперва в работе испытали. Она катилась на колесах, как автомобиль, размерами с порядочный завод. И множество при ней сверлов, что под лопатою технически работают, выбрасывая землю, для облегчения движения лопаты, и под нею образуется пещера, в которой люди за работой наблюдают, стоят и ходят во весь рост.

И, убедившись, что пригодная вполне, с лопатою к избушке подкатились... И подняла Варварин дом, как на ладони, как детскую игрушку. И по широкому подъезду, который возвышается исподвольно, в дом ввезли избушку, и там при помощи технически машин подъемных водворили. И стоит она в большом прекрасном доме, будто как на старом месте, со своим лужком, полененкою дров. Над нею крыша из прозрачной ткани, и солнышко в безоблачные дни. А баушка Варвара прежней бытностью живет – приносит дровцы из полененки у стенки, печку затопляет, и пекет лепешки, и замечает только лишь, что будто бы покойней стало. И над избушкою устроили трубу, чтоб дым наружу выходил, когда она затопит печку. А нечистоты удаляются технической системой ящиков вдвижных. Лопата же техническая служит превосходно. Она все время при делах – где нужно ровнять холмы, овраги завалить, плотины строить. А на постройке моста через реку ее услугу чрезвычайны: земли ли, каменных пород доставит сразу, поднимет и положит без помощи ручной работы.

А на предмет разнообразия покоев в доме нашем скажу вам, например: вот отворили двери – зал большой, увидите людей в костюмах разных, картины всякие, узоры по стенам. Еще вы отворили дверь – пред вами лето, лес глухой; деревья разные, осины и березы, елки, сосны и другие, зеленеют; журчат ручьи, кустарники растут коло ручьев, цветочки. Шмели и пчелы, метельки летают, пташки поют. Тетери и рябки на сучьях.

И вот еще открылась дверь: зима в лесу, все покрыто снегом, мороз большой, и снег идет. И шишки шелушат клесты на елках. И снегом побрели по лесу; идете, видите: на лыжах старичок в холстинах. «Здорово, дядя Севастьян!» И вот вы вышли на полянку, и ветерок подул отколе-то, все сильнее, студенее... и поднялась большая вьюга, свету белого не видно. И ты думаешь уже, что в большом лесу блуждаешь. Но вьюга стала затихать, и различаешь на полянке сена стог стоит. И снегом завалило. И видишь ровно дверь в стоге; как дотронулся, двери отворились, и осиял какой-то свет, и веет жизненным теплом. И видишь: стог из глины обожженной, и весь как полый изнутри, и лесенка куда-то вниз. А снизу свет такой исходит. Сошел по лесенке и видишь грот чудесный. И свет цветной идет из камней самоцветных. Не знаешь, сами ли светятся или же электричество туда проведено... Внутри уютные палаты, они уходят в глубь земли.

Еще откроешь дверь в стене и видишь: театр, и зрители сидят, глядят на представленье...

И дальше вы блуждаете... Опять пред вами двери отворились: маленькое поле, весна, журчат потоки, лишь кое-где белеются снежки. И жаворонки распевают, и хижина из дерева стоит. У черемух на жердочке скворечник, скворцы поют. Ребята маленькие слушают и ходят по полоскам, в лукошки собирают ранние песты...

И если вы смущаетесь вопросом: «Как же стены? Они мешают впечатленью», – отвечу я: «Они расписаны по назначению покоев. В лесу зимою – зимний снег, а летом – летний лон написан на стене. А в поле полосы и дали. И живопись довольно превосходно впечатление натуры дополняет. А комнаты величиною с огород, и двери не заметны на картине, и проводник лишь только знает, какую кнопку следует нажать».

Еще покой: пред вами церковка. И с колокольни веревочка спускается. А сторож, старый старичок, звонит с земли, подергивая за веревку. И народ идет молиться.

Другой покой: там – озеро воды. В него ручей впадает. И речка из него течет. И рыбы плавают. И птицы водятся.

Открыли вы еще: ночь морозная и снег, на небе ясном полная луна. Мерцают звезды. Окошки светятся в избушке: беседка молодежи там. Девицы с прялками сидят, и мягкий белый лен прядут, и песни распевают. Плетут ребята ступни, лапти и на гармониях играют.

В другую комнату вошли: три солнышка на небе – голубого, желтого и розового цвета. И растения цветут, как будто неземные. Порхают птицы по ветвям в красивом оперенье...

Опять в стене открыли дверь: пред вами деревенька – дома три в натуре на лужках, еще добавочных избушек на стене написано с пяток. И по дорожкам и лужкам гуляют курицы, дрянок перебирают. И тут увидите избушку баушки Варвары. И из трубы дымок валит: видно, баушка топит печку.

Вошли еще в другую залу – и очутилися в саду деревьев плодоносных и кустов, и винограды полными кистями манят взор.

А вот еще большая зала: стоит один овин в натуре, кучи ржи и мелкожитья, и нарисовано еще овина три и кучи хлебные, чтобы полнее было впечатленье. В овине этом мало мы молотим, стоит он больше для красы. И дедушки по старине приходят иногда в овине ночевать, и теплинку разложат, хоть он и не был бы насажен, и говорят про старину при теплинке в овине. Устроена нарочная труба, чтоб дым наружу выходил. Молотим же мы хлебные растения машиной и сушим в помещенье нового устройства, уйдет зараз овинов десять старых. Построено оно из кирпичей, и нагреваем электричеством турбины речного водопада.

Покоев много в доме нашем – не перечислить всех приспособлений: машины, проволоки, краны, железо, сталь, кирпич, бетон... И кнопку лишь достаточно нажать, чтоб зиму в лето обратить или обратно лето в зиму в нашем доме, как ежели исправно все, что там устроено у нас. И все работает река. Особенно она могутна в половодье. На время то имеется гигантская турбина, в аккумуляторы энергии тогда запас великой поступает и расходится потом по проводам повсюду. И мы тогда воды побольше запасаем, подымаем выше уровень запруды, чтоб силы электрической всегда с прибытком было.

При всем же том ученые у нас давно уже трудятся над вопросом, чтоб непосредственно теплом от солнца приводить в движение машины наши. Пока же есть еще леса, и отоплением от дров посредством пара работать все такое может. И для сеяния льна земли у нас пока довольно. И если только для обслуживания нашего селенья, то тепловой энергии не так уж много надою.

Незнакомец. Мы слышали, у вас имеется большое подземелье и посреди деревни вход снаружи незаметный. И открывается он только ночью лишь для посвященных.

Марк. Да, нужно встать пред дверью незримой и высказать пароль заветный, тогда откроется таинственная дверь и воссияет свет прекрасный. Под землю лестница идет с узорными коврами, и самоцветными камнями выложены своды. И там у нас хранятся драгоценные предметы красоты чудесной.

У нас идет так много глины для обжига, что получились катакомбы, будто в Риме, достаточно обширны, и с гротами подземными имеют сообщенья. И то – обители покоя вдали от суетного мира и дверь в духовные миры. И много новых драгоценностей уже известно из тех, которые готовятся внутри земли в горнилах жарких в наследие грядущим поколеньям. Кристаллы эти привлекают взоры, способные восприять прекрасное, неведомое раньше. <…>

Незнакомец. Скажите нам: имеются ль у вас аэропланы?

Марк. Как же! Всех фасонов и систем: грузовые, пассажирские, летучие дома и одиночки, и очень легкие складные перелетки, за речку чтоб перелетать, пространства небольшие. Их можно брать с собою в путешествие пешком, как принадлежность багажа. И если бы случилось при полете поврежденье, то есть приспособления у них, что человек упасть никак не может, но тихо опускается на землю, как будто бы перо от птицы... И движение вниз ускорить можно или замедлить по желанию, вращая рычаги туда или обратно, хотя бы и не глядя на него. И при желании вы можете остановиться в воздухе в спокойном состоянье. А также есть такие, которые посредством рук и ног приводятся в движенье при помощи особых механизмов, и крылья их из легких материалов, и площадью такой величины, чтоб человек мог в воздухе держаться без затраты силы, подобно ястребу, когда высоко он висит, расставивши крыла горизонтально. Ногою при нажиме на педаль работает пропеллер для движения вперед или назад. Нога же управляет направленьем, руки могут что-нибудь писать, держать либо предметы, технический струмент, картину рисовать и чертить планы. На случай ветра крылья механизмами складываются быстро, и человек исподвольно опускается на землю, и механизмы особые же работают тогда, предохраняют от паденья.

На высоте при доме нашем крыша есть с перилами, платформой, обширная, как поле, для отлета и прилета. На ней имеются удобства все. И поле на земле, как карта, для разбега грузных аэропланов. И помещенья теплые для этих птиц со множеством ворот широких.

И кстати здесь скажу, что не напрасно ли оспаривать моря военною борьбой. Мы подошли к эпохе сообщений в воздухе. И города приморские терять свое значенье будут. И скоро новые возникнут города на континенте, безотносительно к тому, далеко ли они от моря. На аэропланах люди с большею свободой будут избирать себе места для жительства. Появятся на свете новые столицы. Они отцами будут для воздушных городов в грядущем. Столицы нынешние – дедушки лишь их.

Незнакомец. Еще мы слышали, что речки загатили вы плотиною, почти с горами вровень, и спор воды уходит далеко в верховья.

Марк. И получились полноводные каналы много верст длиною в причудливых изгибах берегов с лужками и ландшафтами, которые очам не пригляделись в новом сочетании с водою, с постройками фасонов разных. И пароходики манеров всевозможных плавают туда-сюда и к деревенькам пристают, уходят на кулиги, к дедовским избушкам, и дальше в лес, где ягоды растут. И старики с пестеревьями, и детки малые сидят в пароходиках, плывут куда-нибудь по ягоды, а либо по грибы подальше на кулиги. И может, будут старики дрова рубить, косить и жать по старине. А через горные овраги везде тропинки, бетонные мосты.

И при речных плотинах устроены турбины всюду, и мелют мельницы, и толчеи толкут, и фабрики работают, заводы, и чистые станки домашних мастеров, и водокачки воду поднимают, и пароходики идут, летают аэропланы... Освещение, движенье и тепло – все получается от силы высокого паденья речной воды, и дров расходуется мало.

Незнакомец. После всего, что сказано, поставим многоточие. Действительность у вас с фантазией смешалась, и мы выслушали сказку. Вы забываете как будто, что на свете не одна деревня ваша. Скажите, как понравится соседям, которые живут коло реки в верховьях, когда вода затопит их луга и поселенья и вместо непрерывного пути водою по реке плотами и барками, пароходам остановку придется делать у плотины, чтобы при помощи каких-то шлюзов перебраться. И технические средства так ничтожны, что невозможно будет шлюзы те устроить. Мы знаем, что в Америке их нет при Ниагарском водопаде... И другие поселенья, города подобные сооруженья устроить пожелают. И река представит цепь высоких водопадов. И каждое селенье стремиться будет иметь такое у себя. Каким же образом улаживаться будут споры?

Марк. Вначале этот мост явился только у нас. И так желали на него взглянуть, что многие решались делать крюки хотя бы верст в пятьсот, чтобы проехать только нашим мостом.

– Отколе, дед, и куда?

– Из Модила едем в Кологрив.

– А вы отколе?

– Из Солюга на Урму.

– А вы, почтенные?

– Из Буя во Кадуй.

– А вы?

– Из Чухломы в Судай. Из Курносова в Хмелевку. Из Кинешмы на Кострому...

– А вы, синьор? Не говорите по-русски?

– Мы из Америки, – ответил перевозчик.

– Как имя ваше?

– Эдиссон.  Его интересует бытность ваша. Не остановился он в российских городах. Манеры Запада, там взятые, ему известны с детских лет. Проехал прямо в деревушку, желая видеть русские технические формы.

Незнакомец. Вы думаете город  К<острома> терять свое значенье будет?

Марк. Здесь города большие разумелись, где фабрики, заводы есть и капитальные постройки.

Незнакомец. О том, что в будущем у вас, как высказать изволили вы сами, потом уж говорите, как о настоящем.

Марк. По духу содержания речей моих смешенье настоящего с грядущим обыденного значенья не имеет. Рисуем мы картины грез. По описанью образов высказываем, будто бы они уже воплощены, в действительности есть. Строительство игрушечное как бы, но люди в знаниях и действиях своих похожи на детей: вначале фантазия несется впереди практического дела, в духовном мире есть все наши измененья. И воплощаются потом. Не следует бравировать познаньями пред бедностью убогой: родная старина перед лицом нововведений. Вот вижу я: запруда наша затопляет мирные могилы кладбища родного, и храм стоит на низком берегу... И жаль мне их и нашу трудовую жизнь с укладом вековечным, рыдания стесняют грудь, и вижу будто я умерших и живых перед собою... И тогда не знаю: строить иль не строить. Хотя бы было самое великое возможно, как лучше быть? Пугает нас принять культуру городов: она имеет примеси греха и исподвольно входит в нашу жизнь. И лишь через десятки лет заметно очевидно, как исчезает наша бытность и остается пустота. Что было с Петемкой, попробуй рассказать, Кузьма.

Кузьма. Мы раньше говорили: когда замкнем великую плотину, вода широко разольется, затопит Петемку и хижины снесет... Не верили. А после увидали, что вода подходит, забранились. Мы пароходов наготовили ко времени тому, и подплыли вплотную к их селеньям, и посадили всех, весьма не торопясь. И все имущество, и утварь вместе с хижинами механической лопатой на особые плоты перенесли и переправили, куда они желали. И все поставили, как было совершенно. Одна лишь старая мельница немножко развалилась. И все они довольны даже были. Когда подняли выше уровень запруды, вся местность потом покрылася водой и лишь пригорки было видно.

Второй незнакомец. Товарищ мой высказывал, что слышал о культуре вашей необычной. А я скажу, что знаю, про действительное ваше положенье. Пред публикой поставлена ведь только декорация.

Марк. Согласен выслушать. Потом и сами скажем поподробней. И попробуем наглядно показать отчасти в следующей картине, насколько слабое искусство наше может при нашей бедности несведущей и неумелой.

 

(Отрывок из картины строительства города «Всеобщего благоденствия».)

А вот идут и мастера. Мы здесь, граждане, смотрим на работу вашу. Пришельцы первые. Потом народу людно будет. Мы все нелегкомысленно исследовать должны и для себя, и для грядущих. Мы осторожно входим, все окидывая взором, и мыслями своими общий план с деталями приводим в соглашенье. Уже мы видим здесь начало украшений, чтоб было все в гармонии покойной, и сила с мыслями и чувствами ни в чем не враждовала. Да будет век удобства и простор в построенных покоях. Ни что бы не пугало нас возможным разрушеньем, и чувств не беспокоило уродливостью форм, и чтобы видели, что здание готово нам служить века, тысячелетья, как добрый и разумный друг, всегда приветливый, надежный. Чтобы строителей потомки благодарно в чувствах вспоминали...

Мастера. (Смотрят вверх на Марка с компанией, здороваются, приподнимая фуражки.) Да здравствует Бессчастный Марк! Привет тебе от мастеров с твоей компанией молодой!

Марк и компания (мастерам). Желаем здоровья вам всем! Привет вам от компании нашей.

Марк. Сужденья слышали мои? Вы так же смотрите на дело?

Один. Так точно, совершенно так, чтоб, значит, было все в порядке: красиво, крепко и просторно.

Другой. Мы наблюдаем дело, Марк: ведь строим здесь не кое-что. Долина будет всем на диво. Известка добрая, цемент весьма отлично превосходен, хоть и из местных он пород. Измыслить те рецепты не худо. Бетон – твое изобретенье – твердеет крепче, чем чугун. Прослужит он тысячелетья. И ни вода, и ни огонь состав тот вечно не разрушат, и тоже из своей земли. И как тебе пришло на ум найти все средства тут, у нас? Ходили мы везде, как стадо, по нашей матушке-земле, не знали, что она... к чему... Опять твои же обжигальни... Из глины нашей кирпичи и формы разные железа даже крепче будут. Честь и слава, Марк, тебе.

Третий. Мастер тут на всяк фасон

Славься, русский Эдиссон!

Марк. Друзья, хвалы такой не стоим, о деле будем толковать. До Эдиссона нам далеко. И в нашей бедственной глуши возможны только Робинзоны, и то едва и вроде как бы. А мы тут кое-что нашли, и очень важное как будто. И вас сюда мы приглашаем внимательно обследовать, как балки укрепили вы.

Первый. Надежно будет. Мы ручаемся.

Мастера восходят на постройку.

Один. Не все в пропорции как будто.

Марк. Не так мы думаем. Позволите ль сказать? Хотя и смотрим мы на глазомер, но глаз довольно многократно упражнялся в занятиях искусствами. Условье первое в твореньях – соразмерность. Когда возьмем технический струмент и при его посредстве станем измерять, тогда увидим мы, что взор искусства может к точности быть близко. Вот это первое. Второе то, что важно здесь предмета назначенье. И потому он всеми качествами в важном должен обладать, в точнейшей полноте с изрядною надбавкой, чтоб успокоить чувства наши совершенно, чтоб не было и тени опасенья... Теперь измеряем предметы и чертежи архитектур внимательно рассмотрим, произведем и вычисленья. Законы всех сооружений вот в этой книге, здесь, при мне... (Раскрывают большую книгу, рассматривают, чертят.) Вот видите, как правы мы, как взор искусства недоволен, то, значит, есть неладно тут. И с материальностию вашей искусства разные сродни. Приду к вам скоро помогать. Сейчас же есть дела другие.

Один. Да, видно переделать надо. Работы лишней много будет.

Другой. Видим мы: она нужна, а значит, и не будет лишней.

Третий. Работа делу поучает.

Марк. Ватага дружная у нас.

С отвагой будет добрый час.

Пошли нам, небо, час святой

И колос хлеба золотой.

Прими поспешные труды.

Пошли нам чистые воды.

Отторгни вечно нас от быта.

Исполни сердце для молитв.

И дар чудесный сотвори.

И рай небесный отвори. (Все, кроме мастеров с Марком, сходят по рельсам на землю. Строители принимаются за работу.)

1914 (?)

Поэзия

 

Стихотворения приводятся в редакции В. Г. Поварова, подготовка к печати – Р. Е. Обухова (Ефим Честняков. Поэзия. М., 1999)

 

*   *   *

Мое забытое, родное,

Гусек и шпица на трубе.

С тобой тоскою заодно я,

Привет и песнь моя тебе.

 

Я свой, я ваш исконный житель.

О, избы прадедов моих!

С молитвой праведною их

Крестом меня благословите.

 

НА ПЛОТАХ

«Микита, парь! Греби сильней!

Гляди: идут плоты на нас!»

В своем гнезде и на сажень –

      косую сразу –

Оплотину Сулой подвинул, –

И изменилось направление плота.

Он молчаливо гребь оставил

И в даль реки свой взгляд направил.

Плоты идут по речке сплошь.

И нет конца им. И огни

Горят везде и курятся

      дымки, синея.

И тихо так... И песня слышится

Да звуки гармошки...

«Вари-ка кашицу», – Сулой сказал

И, доставая свой кисет,

      Расставил ноги

И в даль опять смотрел куда-то...

Микитка стал раскладывать огонь

И, зачерпнув в реке воды,

Крупы две горсти положил в котел.

Его повесил над огнем.

Когда же кашица сварилась,

Достал из шалаша он ложки,

Чашку деревянную и хлеб,

И солоник из бересты с затычкой.

«Наливай, Микита», – сказал Сулой.

      Так мужика прозвали...

 

СМОТРИНЫ В ХОРОВОДЕ

Увидишь ты тута лужки, –

Девицы встанут во кружки.

Кудрями потряхивают,

Платками помахивают,

Руками похлопывают,

Ногами потопывают.

А ты как будто невзначай

Себе невесту примечай.

А белая-та – Олена,

А серая-та – Матрена,

А русая-та – Татьяна,

А рыжая-та – Маревьяна,

Светлокудрая-та – Таисья

Чернокудрая-та - Онисья.

Окулинина – свет Орина,

Марковеевна – свет Катерина,

А Лукьяновна – свет Трефена,

Севастьяновна – свет Ографена.

Звонко нонешнее распевают

И дотолешнее не забывают.

И гуляют тут Федьки, Тимошки,

И играют в свирельки, гармошки.

 

СВАДЬБА

Гадание на жениха

 

Выйдешь замуж за валета!

Свадьба будет в бабье лето!

Тихо, сухо и тепло,

И на волюшке светло!

Свадьба будет в ясный день.

Перебудит бряк людей!

Все поедут к свадьбе вашей!

Мир не видел свадьбы краше!

Тарантасы... ондерцы...

Зазвенят колокольцы.

Брякнут дружно шоргунцы

И коровьи, и ямские,

У кого там есть какие!

Все привяжут, что ни есть, –

Вам окажут бряком честь!

Зазвонят вокруг игриво,

Аж услышат в Кологриве!

Побегут толпой к собору,

Встанут на большую гору:

«Что такое? На-ко, на!

Что за музыка слышна?»

Как на праздник новодревний

Все столы снесет народ

И поставит вдоль деревни –

От ворот и до ворот.

Ходят бабы и старушки –

Платы, фартуки – чисты.

Все готово для пирушки!

Стол – длиною в полверсты!

Пирогов крупчатых – ряд!

В пирогах же – виноград!

Всюду – крась и благодать!

Про ненастья – не слыхать!

...К ним лошадок подводили,

В тарантас их посадили,

Кони лихо понеслись,

Колокольцы залились.

Как в деревню приезжают,

Их с почетом здесь встречают,

Говорят уж все про них:

«Вот невеста и жених»...

 

ДВЕ СВЯТЫНИ

Вот Шаблово – в красе родной,

При свете солнца предо мной...

Тут избы чуть не все подряд,

Слегка накренившись, стоят...

Сурово-мудрая в дозоре,

Стоит часовня на просторе, –

Как памятник времен былых,

Созданье прадедов седых...

 

И с деревянной чешуей

Глава старинная на ней.

И деревянный крест

Есть у часовни той святой...

Готов смотреть и час, и три

На живопись ее внутри.

Лука и Сила написали

И труд деревне в дар отдали.

 

* * *

Войдете вы в часовенку когда,

Увидите иконы в два ряда

И живописные святые херувимы.

Они в часовенке давно уже хранимы

Усердьем нашего народа

И старостой из моего же рода.

Самойлом, дедушкой, они заведены,

Из города сюда привезены.

 

Я помню: дедушко-то мой

Хоругви с бабушкой обшили бахромой.

Творенье Силы и Луки –

Прекрасная работа их руки.

То – холст большой на потолке

И мир небесный на холсте.

В сияниях святых небес –

Творец вселенной и чудес.

 

И в красоте миров своих,

И в сонме ангелов святых

Написан Саваоф-Господь...

Часовня старая на речке...

Там солнышко весной сияет,

Ребят на речке пригревает,

И оврагом на восток

Протекает ручеек.

 

Начинается ручей, –

Сразу общий и ничей.

Он течет, течет, журча,

Из холодного ключа.

Под Михайловой горой,

Лишь весеннею порой

Ночью он и днем шумлив

И болтлив, и говорлив.

 

Да и летом от дождей

Разливается ручей.

Ниже струйки прибивает:

Родничок в него втекает.

И чем ниже, ниже, ниже, –

Шире он: к устью поближе.

Струйки все смелей текут,

Речкой там его зовут.

 

А уже под Шаболой

Ручеек совсем большой.

Тут положена колода

Деревенскому народу:

Бабам скатерти стирать,

Сарафаны полоскать,

И онучи, и рубахи:

Наши бабы не неряхи.

 

СВЯТЫЕ ПРАЗДНИКИ

Уж как в нашем приходе

      Много деревень.

Еще первая деревня – Глебово,

      А там праздник – Егорьев день.

Еще другая деревня – Хапово,

      А праздник там – Владимирская.

Еще третья деревня – Бурдово,

А праздничек там – Ильин день.

Еще четвертая деревня – Село,

      А и праздничек там – Смоленская.

Уж как пятая деревня – Шаблово,

      А и праздничек там – Афанасьев день.

Что шестая деревня – Крутец,

      А и праздничек там – Фролов день.

А седьмая деревня – Зеленино,

      А и праздничек там – Госпожин день.

Еще восьмая деревня – Лучкино,

      А и праздничек там – Фролов день.

Еще девятая деревня – Овсяниково.

      Еще десятая – Мучирино...

Еще есть там Петровка да Ск[…],

      А и праздничек там – Ильин день.

А еще есть деревня – Давыдово,

      А и праздничек там – Фролов день.

И еще Плетешево, Щербетниково,

      А и праздничек там – Ильин день.

И еще есть деревня Кнегинино,

      А и праздничек там – Тихвинская.

И еще есть деревня Акатово,

      А и праздничек там – тоже Тихвинская.

И еще есть деревня Денюгино,

      А и праздничек будет Казанская.

И еще есть деревня Жуково,

      А и праздничек будет Казанская.

И еще есть деревня Дербино,

      А и праздничек будет там Покров.

 

* * *

Одно со мною утешенье –

Молитва чувства, слово, стих.

Давно зовет меня служенье

В краю обителей святых...

Земная дева не полюбит

Пугливый, бледный, скорбный лик...

Я жду, когда труба затрубит

И всенародный будет крик.

Тогда в кругу людей нарядных

Войду в Грядущий Светоград.

С обильных веток виноградных

Срывать плоды я буду рад.

 

ВЕЧНЫЙ СТРАННИК         

Бывает редко: с края света

Приходит Кто-то в круг земной,

Как мира звездного комета,

Обходит землю стороной...

И так блуждая меж мирами

С улыбкой радужных чудес,

Плывет с безвестными дарами

Туда опять, в простор небес...

На поле нашей жизни тесной

Все мы скитаемся во мгле,

А он – от Родины Небесной,

Но Вечный Странник на земле...

 

НЕ СВОЙ

Таскаюсь я с грузами

      всяких работ

В затратах напрасных,

      хождений, хлопот.

С делами своими

      ищу я дороги.

Со мною то скромны,

      то холодно строги.

 

Я искренне добрых

      не встретил приветов,

Но много услышал

      шаблонных советов.

Замкнулись довольные –

      и ни гу-гу.

А в чем их секреты, –

      понять не могу.

 

И вороном каркают

      автомобили,

Чтоб в публике как бы

      кого не убили.

У публики лики

      заботливы, худы.

Идут их владельцы

      туда и оттуда.

 

О том же, что знают,

      желают молчать.

Слова несогласья

      нельзя им сказать.

Трамваи, палаццо,

      театры, моторы...

В делах – иностранцы,

      для них – сверхпросторы.

 

Лишь бедному сыну

      родимой страны

В машинах правленья

      дела не даны.

Певцы и певицы –

      богатых любимцы,

Заморские птицы

      и все проходимцы,

 

Ушкуйники всех

      человеческих стран

Доходы берут

      из отеческих ран.

Владельцы дипломов,

      любых ярлыков,

Носители форм,

      золоченых шлыков

 

И пуговиц светлых,

      нашитых рядами, –

Все порознь живут,

      а гуляют стадами.

И смрады гниений –

      вдали и вблизи.

И жизнь поколений –

      в порочной грязи.

 

Я вашим наукам

не много учен:

Ведь был мой тулуп

      не позолочен.

Стучался я долго,

      но двери закрыты

И клады науки

      куда-то зарыты.

 

Рожденные муками

      добрых людей

Таятся сокровища –

      кладезь идей.

И грезы и смелость

      церберы спугнули,

А грузы же плечи мои

      оттянули.

 

Те грузы – плоды

      очень многих годин.

И так нахожусь я

      один, все один.

Из камня стоят здесь

      дома-сундуки,

Окованы двери,

      стальные замки.

 

У всех приходящих

      попросят сперва

Представить ярлык –

      прописные права.

Ученые эти с правами

      большими

И будто, как боги

      непогрешимы.

 

Зачем вы идете

      как бы стороной?

Таитесь вы в чем

      от отчизны родной?

Ведь если путь ваш

      так хорош, а не худ,

Зачем же вы светоч

      кладете под спуд?

 

Ведь если к добру путь

      и светел и свят, –

Не бойтесь: не будет

      он тьмою объят.

И долго отчизна

с терпеньем ждала:

Узнать, что для жизни

      наука дала.

 

Но ваших речей

      не слыхать уж давно.

На ниве добра,

      где науки зерно?

Сыны от родителей

      низкопоклонных

Питомцы училищ

      бездельно-шаблонных,

 

Построенных росчерком

      только пера, –

Всех вас перестроить

      давно уж пора.

Желаю вам: жить

      и расти, как трава...

Прошу извинить

      за такие слова.

 

Питомец училища –

      интеллигент,

Выходит, похоже как бы

      индульгент.

И льгота дается не мне

      и не мной:

Права получают

      для жизни земной.

 

Почет и успехи тогда

      уж легки:

Открыты дворцы

      да и все кабаки.

Но интеллигент

      индульгенции рад,

Не зная, что это

      дорога лишь в ад.

 

И деньги большие берут

      от насилий,

Как будто мы сами

      об этом просили,

В награду и плату

      себе за труды, –

И так создают

      правовые ряды...

 

Расходятся все по стране

      на кормленье.

Невинные терпят

      от них же глумленье.

Им много давайте

      сокровищ земных

За то, что калечат

      и лечат больных.

 

За то и другое –

везде им плати.

Неволя заставит:

      закрыты пути.

Своим потакая,

      стоят на путях

И тех не пускают,

      чьи ноги в лаптях.

 

Кто верует истине,

      правде святой,

Для них он издревле –

      опасно не свой.

 

ГОРОД

...Культурный город там и тут –

И вожделения растут,

И будто ими города

Не будут сыты никогда.

Коль пресыщения достигнут,

То от него же и погибнут.

 

Изобретаем мы проект

К Луне летающих ракет.

И станем обирать страну,

Чтобы слетать нам на Луну.

Потом и к Марсу свой полет

Направит, может быть, пилот.

 

Культурный город создадим –

Въезд деревенцам запретим.

И будет он подобьем касты,

Отгородившейся от массы.

И на рабском положении

Все окажутся деревни.

 

Но не все мы говорим,

Что воскресает древний Рим,

Что у социализма трон –

Египет, Сирья, Вавилон,

И что рождает наша новь

Отрыжку варварских эпох...

 

КРАСНОТА

И стали даже бы прекрасны,

Но в том вот вся наша беда:

Между собою мы напрасно,

Без толку ссоримся всегда.

И дураки мы вовсе в том:

Форсим, как новым, – краснотой.

А этот самый красный цвет

Знаком был миру с древних лет

И эта наша краснота –

Междоусобная вражда.

И невдомек нам, дуракам,

Что это на руку врагам,

Что ослабевшую от смут

Растащат всю нашу страну

И на болячки наших ран

Наложат тягостную дань.

В научном классе мировом

Поставят в угол на горох,

Как на колени шалунов...

 

БЕСЦВЕТНАЯ ЖИЗНЬ

Тверды, как сталь, и злы, как вошь,

Никак их чувство не проймешь.

И что в чужом кармане есть,

Лишь только в том их интерес.

И как мизгири, жмут крестьян,

Кладут продукты их в карман.

И нюх собак зовут умом:

И каждый стал у них шпион.

Всех напугали на Русе, –

И всех боятся стали все.

У них – один лишь красный цвет,

А было в радуге их семь.

И красный вид уж надоел.

Ведь для других тут места нет.

Все место занял ком ума,

Что из шаблонного дерьма...

Теперь без цвета жизнь сама...

 

О КОММУНЕ

«Ты буржуем, парь, живешь:

Знай, сухарики жуешь.

И котомка – без заплат.

Не товарищ ты мне, брат...»

И вцепились в волоски –

И рассыпались  куски...

Толстобрюхий одолел,

Взял сухарики и ел...

 

Нам толкуют: худо есть –

На чужую шею сесть.

Самит ж встали у пайков,

Обседлали мужиков.

Прибирают все к рукам.

Слава – только едокам.

Кто трудится у сохи,

Тех сгибают в три дуги.

 

Хлеб растишь ты с малых лет,

А тебе почета нет.

За коробку спичек плут

Получает хлеба пуд...

В городах – в калошах Глеб,

Да и ест хороший хлеб...

И пока ломают двери,

Я в коммуну не поверю.

 

Укорял Иван Тимошку:

«Ты награбил там дележку...

Если б даром не хватали,

Только сами работали, –

Дай вам Бог и час святой –

Кушать хлебец нажитой...

К отснятому пирогу –

Прикоснуться не могу...

 

Голос, пой! Звените струны!

Были честные коммуны:

Там трудились сами только,

Даром не было нисколько.

Что же нынче так зовут,

Там уже не любят труд,

Там хохочут и шумят,

И порочат, и грешат.

 

Так скажу я, не шутя:

«Злые бесы мир мутят.

Этот парень – коммунист,

А точнее – карьерист...»

 

РЕВА ЛЮТАЯ

(Присловия)

Ходит мерин вороной,

Покрыт пенным потом. –
                       Гонит дядя с бороной

Уток над болотом.

 

На дороге росы,

Мои ноги босы.

На небе солнце,

И мне бы – в оконце.

 

К нам прибежали,

Читают скрижали...

А дядька Аким

С делом таким:

 

Одарью ли

Ограбили?

Антропа ли

Затоптали?

 

Кому нару?

Коммунару!

Пролетари,

Болтай и ври!

 

Ком... ком ...

Комком.

Слово «красное» –

Злое, властное.

 

Революция –

Лава злючая,

Рева лютая,

Рожа глупая.

 

Дни сочтены,

Пни сожжены.

Ни спорины,

Ни старины.

 

Что вам сказать,

Чтоб отзвук был?

Кого назвать,

Кто с толку сбил?

 

Иди на камень,

Гляди на пламень,

Веди на рамень.

Тверди на знамень...

 

Крой не местью!

Вой не местью!

Где прелести?

В доброй вести...

 

СКАЗКА О СКАЗКАХ

Написал писатель

      веселую сказку.

Художник закончил

      картинки, раскраску.

Хотели отдать

      эту сказку ребятам.

Ку-у-уда там!

 

Пришел ГУС –

      очень важный гусь.

Обратил на сказку

      внимание,

«Она, – говорит, – не соответствует

      детскому пониманию.

В ней, – говорит, –

      установки нет.

А, впрочем, обратитесь

      в Главполитпросвет».

У мудрого дяди

      Главполитпросвета

Сказка лежала

      целое лето.

Зимой рассмотрели ее,

      бедняжку,

И прикололи к сказке

      бумажку:

«Сказка правильна

      по части биологии,

Но в ней не видно

      марксистской идеологии.

Воробью надо

      убавать нос.

А, впрочем, обратитесь в Главсоцвос».

Подумал, подумал

      Главсоцвос

И сразу ребром

      поставил вопрос:

«В сказке явно

      заметны шатания

В смысле методов

      воспитания.

Художнику надо

      поставить в вину

То, что солнце

      похоже на луну.

В общем, в сказке

      в смысле краски

Есть большие

неувязки.

Пусть их поставят

      в виде вопроса

В исполкоме отдела

      Наркомпроса».

Отдел школьный

      с миной недовольной

Сказку отправил

      в отдел дошкольный.

Отдел дошкольный,

      полный почтения,

Сказку понес в Институт

      Детского Чтения.

Институт занес сказку

      в картотеку

И переправил

      в Центральную Библиотеку:

«Просим высказать

      ваше суждение.

С приветом, Институт

      Детского Чтения».

Библиотека сказала:

      «Я сама решить боюсь,

Отправлю-ка сказку

      в Центросоюз».

В Центросоюзе

      через полгода

Написали справку:

      такого рода:

«При чтении сказки

      не обнаружено людей,

А птицы не проводят

      кооперативных идей.

У воробья почему-то

      живот болит.

Ерунда! А, впрочем,

      отправить в Главлит».

Главлит посмотрел

      и дал свою визу:

«Убрать полсказки

      сверху и снизу.

В третьем рисунке

      замазать улиту

(Это намек,

      неуместный Главлиту).

Воробья зачеркнуть:

      мешает и мешается.

После исправления

      печатать разрешается».

 

В сельской сторонке

Плачут мальчонки,

Трут свои глазки:

Рожки да ножки

Остались от сказки.

 

* * *

Пусть будет,

      что готовит судьба.

Мне не по нраву

      грубая борьба.

И все стихии путь глумятся

      надо мной, –

Я изменить не мог

      стране родной.

И на путях

      земных течений

Пусть ряд готовится

      тяжелых приключений,

И радости

хотя бы ни одной, –

Я изменять не мог

      стране родной.

 

ЧУДЕСА НА УНЖЕ             

Ах, на Унже всяк – кудесник,

Каждый – сказочник, поэт!

Наших сказов интересней

В мире не было и нет.

Любят дети этот край

За веселый птичий грай,

За высокий небосвод,

За зеленый хоровод.

Здесь поселки – на проселках,

И опенки – на пеньках.

За деревнями – деревни

С петухами на коньках.

Здесь весною, спозаранку,

Средь сияющих берез

Мужикам поет овсянка:

«Покинь сани, тяни воз!».

Тут весной стреляют почки

На черемухах в саду,

Рыбы прыгают на кочки

С лягушатами в пруду.

Что ни день, то чудеса!

По ночам поют леса,

Утром в дождь выходят в пляс

С липой – тополь, с елкой – вяз!

Под веселый шум и вой

С осовевшею совой

Пляшет старый гриб кривой

С полысевшей головой.

Право, можно удивиться:

Здесь живут такие птицы –

То, как дети, закричат,

То, как деды, замолчат.

Здесь лютует птичий плут,

Хищник злой – сорокапут.

Знает сорок он путей,

Улетая от людей.

Филин, что в певцы не вышел,

Сук в когтях согнув в дугу,

Темной ночью тяжко дышит

И пугает всех: «Пу-гу-у-у...»

На лугу в денек погожий

Проскрипит дергач: «Хорррроший...»

За рекою, прячась в ивы,

Часто чибисы вопят:

«Что за диво? Чьи вы? Чьи вы?»

И тревожно улетят.

А в кустах перепела,

Позабыв про все дела,

Кличут ночью до утра:

«Спать пора! Спать пора!»

 

 

А. В. Грунтовский

Праведное солнце

(слово о Борисе Викторовиче Шергине)

 

 «Зачинается слово от седого Океана,

От Архангельских песенных рек.

Есть у седого океана Белое море.

У Белого моря есть Архангельский город,

Есть Архангельска Двина.

Летами над городом день и ночь простирает

власы красное солнце.

А в зимнюю пору неизреченно сияют сполохи

огненным венцом.

Светил же мне в полуночной стране и третий

свет истинный.

Как поставлено на небеси праведное солнце

таяти и согревати моря и реки, болота и озёра,

таково мне было на земли материнское

многоласковое слово, благостный взгляд, тихий

песенный голос.

Ныне это солнышко да закатилосе,

ты погасла моя звезда полуночная!

Ох, и крепко спит да моя матушка

и в Архангельской да во сырой земле!

Двина-мати,

Море отец, синя пучина,

Возьми мою тоску и кручину.

И выйду я на море, на синее,

Посмотрю на раздолье широкое:

отец правит судном.

Запой отец!

Уймись печаль человеческая.

Над морем плывут

облака широки как лодейные парусы.

Поёт отец о морской ли глубине,

о небесной ли высоте.

О песня, архангельская слава!

По синю морю поют плывущи,

и по матёрой земле бредут поющи.

По большой земле, полуночной тундре

летят земные крылья — олени!

Поёт самоедин — пошел с олешками в Канскую

землю на летованье.

Поёт у прялки прядея,

Поёт ткея у кросен.

И после матери — златых словес

помяну Пафнутия Осиповича

Анкудинова.

Тот по летам ходил морем в Норвегу,

а зимами мастер был неводов и сетей

ладить.

От него изучился сказывать старины.

Ещё же и красному знаменному пению ходя по божницам.

И юн был — всего не упамятовал, а теперь

слюбилося и хочется всё поведать, да далеко

спрашивать.

И третью наведу на память Наталью Петровну

Бугаеву.

Которая почасту гостила у нас в Архангельском городе,

перстами прядущая волну,

а устами ведущая стих об Иосафе, о Пустыне,

и иные без числа.

И добре потрудившись, в песнях скончала жизнь.

 О, Архангельская страна!

в которой древо жизни моея поется!

[............................................................]

А я был хотен до старин и стихов,

и стало мне то дело в примету.

Сберёг былины до Москвы, ино самому мило.

О, былина! Детям забава, юным утеха,

Старым отдых, работным покой! (...)

И кто ноту знает добро бы ему и

о том порадеть, чтобы напиться

песни от живых сказителя уст.

Поючи простирайтесь на тот

архангельский язык.

Пой по старине: Держи ясак*

постановной.

Забудь дневную печаль.

Поючи держи в уме студёное северно море

архангельски текучие дожжи

и светлые туманы.

Тогда станут былинные словеса

поющим и послушающим не на час,

не на неделю, на век человеческий».

 

Так зачинал, словно былину запевал, Борис Викторович Шергин свою первую книжицу, сам и изукрасил её по-иконному. А было то в 1924 году, и был он ещё молод — 31 год всего. Самое главное, что нужно, всё сказал: родителей помянул, «домоправительницу» — няньку свою вспомнил, остальное читай в былях да старинах, да ещё вот дневники — Бог даст, прочтём ещё. О малом сказать осталось...

Родился 16 (28) июля 1893 года в Архангельском городе, наречен Борисом. Суров край и щедр, и люди ему под стать, и слово северное русское жемчужное, родниковое - заслушаешься... Ещё любил срисовывать из книжек старинные заставки чудные да узоры, да буквицы... Тут и друзья отцовы — корабелы да мореходы, судеб и песен своих слагатели. Гостил в дому и Степан Григорьевич Писахов — вот от кого сказка весёлая да слово скоморошье.

В 1912 году закончил Бориско губернскую Архангельскую гимназию. А в 17-м — Московское Строгановское художественно-промышленное училище по живописной части. Познакомился в ту пору со «всеобщей бабушкой» Марьей Дмитриевной Кривополеновой и со сказочницей-собиратильницей Ольгой Эрастовной Озаровской, с учёными фольклористами Юрием и Борисом Соколовыми. Рано сам стал певцом-сказителем. Выступал в Москве, ещё студентом, пел старины на лекциях Ю. М. Соколова в Университете. С благословения академика А. А. Шахматова в экспедицию поехал... Быть бы Шергину известным собирателем да не судьба... В 1918-м вернулся Борис Викторович в Архангельск, устроился художником-реставратором, народные ремёсла возрождал: роспись посуды, утвари, холмогорскую резьбу по кости — чудо северного края. Собирал древнии книги, лоции, тетради шкиперские, песенники.

В 1922-м — переехал в Москву. В «Институте детского чтения» работал, выступал с рассказами и лекциями о народной культуре, со сказками и былинами — для детей. Статьи писал в журналах — для взрослых, — но всё о том же. А в 1934-м на первом учредительном съезде стал членом Союза писателей.

С 1915 года Шергин сказочник и былинщик. А в двадцатые это ко двору пришлось: была установка на народную культуру. Появились замечательные фольклорные сборники, прозвучали на всю страну имена русских сказителей Рябининых, Сороковикова, Кривополеновой, Федосовой, Коргуева... Зазвучал и Шергин, выступая со сказками (под псевдонимом «Шиша Московского») на радио в 1932 — 33 годах. Заказ был узок — сатира требовалась и только. Но и тут скоморошья повадка выручала: сказки-то все с двойным дном. Редакцию просто завалили письмами, успех был необычайный — передачи были прекращены.

От книги к книге прорастал в Шергине-сказителе Шергин-писатель. По старой памяти ссылался на народ. Это не мистификация литературная и не скромность, что паче гордости бывает. Это традиция — так жил, так чувствовал. То, что хранил на молодом голосе, то, что матерь напела. «...Отсюда оригинальность, подлинность и цельность этих текстов, ни в какой мере не тронутых ученым анализом, нередко мертвящим живую творческую мысль» — так писала в предисловии к первой книжке шергинской А. К. Покровская. Сам же он в дневнике, много лет спустя, скажет так: «Неудобно мне склонять это местоимение «я», «у меня», но я не себя объясняю. Я малая капля, в которой отражается солнце Народного Художества». Это от целомудрия, от счастия народного, внутри носимого, как дар. Озаровская вывела Шергина в своей замечательной книге былин и сказок «Пятиречие» (М., 1931 и СПб., 2000) под именем Скомороха за чудное умение сказывать светло, а уныния бежать. А через полвека привёл Бог  оставить записи на магнитной плёнке (что отчасти приводятся ниже). Шергин, как художник, как рестовратор, спасает для нас забытые сюжеты, востанавливает эпическую поэзию Руси. Потому одни старины у него — фольклор, другие, по-научному говоря — фольклоризм. А потому здесь за Шергиным-сказителем стоит поэт, но поэт глубоко традиционный. Ибо само творчество его носило фольклорный, изустный характер. «...несмотря на образованность (художник), постоянное общение с интеллигентными людьми, сохранил в полной неприкосновенности свой северный язык и произношение.... Характернейшая же его черта: ему нужно много раз рассказать на людях, чтобы с напряжением он смог закрепить это самое на бумаге». («Пятиречие», С. 371). Среди всех своих ровесников поэтов серебрянного века, Шергин, быть может, самый русский традиционный и, как истинному поэте и должно — не напечатанный доселе. Но уж пора... Шергину-прозаику, автору рассказов и былей повезло больше. Шергину-мыслителю или лучше — богослову — вовсе не судьба. Не пришел час. Вспоминал Шергин двадцатые годы — не понимали его, как и сейчас многие: «Вот ты дышешь этими былинами, а есть ли у поморов что-нибудь подобное английским балладам? На ответ я сказывал поморские баллады. Я знал их довольное количество. Слушатель говорил: «Это культура своего угла. Существует большая, широкая культура. Ты читал «Бретонские легенды»?» И непонятно было, почему беломорские баллады не могут считаться достоянием «большой», общеевропейской культуры?» (Дневники).

В 30-е годы с фольклором у нас стало плохо. Допускались лишь хвалебные былины о вождях. Но народ мудрее своих правителей: и Сороковиков и Шергин такие былины и былички «нашли», и «записали», но не без хитрости, а с думой о будущем. В Великую Отечественную сказители потребовались снова, и Шергин выступает в госпиталях и клубах перед бойцами. После войны репертуар этот вошел в его книгу «Поморщина-корабельщина». К 47-му ветер поменялся, кинулась критика на «Поморщину», «грубой стилизацией и извращением» назвала. «Стилизация» правда, была, но не грубая, а Богом данная и «извращения» — уж что-что, а то было: не видать духу марксиского в шергинских сказках! Так или иначе, забыли о писателе. Нет такого и не было... «Живое слово люблю: сочинять бы да сказывать. Ино, этот товар не идёт. «Раз в год по праздникам» позовут куда-нибудь побаять, попеть, посказать. Ино для этих редких и случайных «разов» нет резона сочинять да слово состовлять. И сдумал бы что, а для кого? «Уронена старая мода с высокого комода»» (Дневники, 1953 г.). Не умел песен «в стол» писать — не писалось. Зато подвинул Господь дневники сочинять, а нам — чтение чудное, неотрывное.

Снова поветерь подула на другую сторону. Пришел 1955-й год. Устроили добрые люди твоческий вечер в Центральном Доме литераторов. И снова появились книжки. Леонид Леонов добрым словом помянул (г. «Известия», 1959, 3 июня), Э. В. Померанцева (ж. «На рубеже», он же — «Север», 1960, № 5) и иные — заговорили. А Шергин все годы, до конца своего (хоть не молод был уже да и нездоров) всё пел да сказывал. Только жаль не на радио уже, а в малом кругу. Всё своё с собой носил, знал на память, не старины только, но и прозу художественную на память сказывал — каждый раз наново творил. Есть у нас чудная возможность сличить печатный текст с магнитофонной записью, проследить рождение «жемчугов словесных»...

«Я всё рассказываю о Русской Земле...», «Моё упование в красоте Руси...» — труд воспел Шергин и человека в труде — об этом говорено и писано. Но не человек в центре его слова, а Любовь. О «народном знании», о «душевном художестве», иными словами о народной педагогике — о Вере и Любви народной речь шергинская, а оттого и дух житийный в его былях и старинах: «Талантливость есть вещей обличение (от слова «лик» — т. е. проявление — А. Г.) невидимых...»

Ещё скажем о голосе. Сохранил Борис Викторович съизмальства саму манеру сказительскую — наш русский театр, ни в какое прокрустово ложе театральшины нонешней не укладывающуюся. На всём том спасибо ему скажем. Поклонимся низко. Преставился раб Божий Борис 31 октября 1973-го года. Похоронен на Кузьминском кладбище в Москве.

Остались книги многие, картины, иконы, плёнки магнитные (в одном экземпляре), дневники удивительные: «Возьми крест, падай под тяжестью его, да опять неси. Гляди, впереди тебя на Голгофу идёт сам Христос...

Возьми на себя подвиг, унылый, преогорчённый человек, отряхни мрачный сон. Возьми иго, возьми бремя, реченное в Евангелии. Возьми на себя крест...» (Дневник, 23 — 25 августа 1968 года).

 

Основные работы Б. В. Шергина:

Первая публикация: Отходящая красота (О концерте М. Д. Кривополеновой) // г. Архангельск, 1915 г., 21 ноября. Повторно: Гандвик — студеное море // Арх., 1971.

Книги:

У Архангельского города, у корабельного пристанища, М., 1924.

Шиш Московский. М., 1930.

Архангельские новеллы. М., 1936.

У песенных рек. М., 1939.

Поморщина-корабельщина. М., 1947.

Поморские были и сказания. М., 1957.

Океан — море русское. М., 1959.

Запечатленная слава. М., 1967.

Жизнь живая: Из дневников разных лет, М., 1992.

Дневники (1942 — 1968), ж. Москва, 1994, № 4, 5.

По прозе Шергина снят художественный фильм «Матвеева радость», мультфильмы по его сказкам, документальный ТВфильм о его творчестве.

 

 

 

 

 

 

Б. В. Шергин «У Архангельского города…»

 

 Тексты приводятся по магнитофонным записям К. Н. Великановой (1969, 70 гг.), находятся в фонограммархиве ИРЛИ («Пушкинский дом»). Публикуются впервые.

 

 Сорок калик и Володемер-князь

                        (старина)

Сорок калик да-й добрых молодцев

А идут же калики по чисту полю.

А во срету-то Владимер-князь с дружиною.

- А вы здравствуйте дородни добры молодцы,

А куда же вы калики путь управили?

- А уж ты здравствуешь Владимер-князь с    дружиною,

А идем-то мы ко граду Иерусалиму,

Мы к Господнему-то гробу приложитисе,

Во Ердани-те реки искупатисе,

А во плакун-то во травы да покататисе.

- А вам управи Бог дорогу, добры молодци,

Иже спойте мне калики голубиной стих.

Я наслышан ведь о том стехи пречудноём!

Становилисе калики во единый круг,

А клюки-посохи потыкали в сыру землю.

Они на клюки-ти повесет свои шляпочки.

Тут не матушка-гроза да разгуляласе,

А не сорок-то громов-то приударили,

А й запели видь калики голубиной стих.

Что от зыку, что от реву от престрашного,

От того же видь от воплю преужасного

Темны лесушки к земли да приклонялисе,

По дорогам пыль да облак подымаласе...

Как Владимер-от от страху приочухалсе,

Говорит же кнезь Владимер таковы слова:

Я наслушался-то стиха-то голубиного -

Как душа-то с телом не рассталася! /.../

 

 Кострюк и Потанюшка

                (старина)

Запава поганьская,

Краса бесермянская

Марья-то Темрюковна

Из кибитки повылезла,

На кобылу повыстала,

Кобылу постягиват -

Кобыла попрядывать

Через реки быстрые,

Через лесы темные,

А и тут — Святая Русь...

Она, эта Темрюковна по-мужски была одета и косы прятала под шапку.Молодцем она была — поленица удалая: запава поганьская, краса бесермянская.

И праздник был в каком-то подмосковном монастыре (это сюжет-то на Пинеге сохранился). И вот, значит, там еще обедне молитсе в монастырь /царь/ приехал на богомолье, а тут уж гулянье. И вот еще она тут слезла с коня, походит, ребят потолкиват, ребят пощелкиват. Кто ей сдачи дадут — то летит от неё в стороны. Ну и всех она одолела: кого за руку возьмет — руку из плеча выдернет (така была!)... И, значит, зазвонили — царь вышел, на помосте сел — гулянье смотреть. Видит он, что татарин молодой всех одолевает, ребята все валятся...

Царь Иван Васильевич

Шелковы портки подтягиват

И кричит во всю голову:

Есть ли в кореной Москвы,

А есть ли таковы борцы?

(А он Кострюком назвался, Марья-то Темрюковна)

С Кострюком поводитесе,

С Кострюком поборотисе!

Приведите Потанюшку Хроменькова

Али Васеньку Косенькова.

Васеньку не нашли.

В кабаке замертво Потанюшку привели.

Еле ноги переставляет: двое вели, третий ноги переставляет — пьянее вина.

Сможешь ли с Кострюком поводитисе?

- Царь Иван Васильевич,

У меня болит буйна голова,

Кипит ретиво сердцо.

Царь Иван велел ему дать полтора ведра опохмелиться — невелику четвертинною ендову...

А спасибо тебе царь-государь,

Царь Иван Васильевич!

Опохмелил добра молодца,

Взвеселил ретиво сердцо.

Он, значит, пошел с Кострюком боротисе, к нему подскочил. Он хроменький был этот Потанюшка Хроменький и его Кострюк бросил:

Первой Кострюк бросил.

И в другой раз Потанюшка покатилсе. И в третий раз наскочил на Кострюка:

На руках его потрехиваёт,

До земли-то не допускиваёт...

(Здесь в записи пропущено, как победитель, согласно уговору, снимает одежды с побежденного — А. Г.)

...Вот и она голая забегала по лужку — не знает куда деваться. И забилась она под красно крыльцо.

Народ погогатыват,

Мужички похохатыват:

Не видали сроду до нынешнего году!

А она с-под крыльца-то ругается (что на свете!):

Что не дай Бог бывати здесь -

В проклятой каменной Москвы,

А не детям-то, не внучатам,

Не правнучатам!

А Иван Васильевич,

А увидел эту красу.

Косы-то рассыпались - Иван Васильевич все глаза растерял. Он подбежал, с своих плеч шубу снял царскую, посадил на коня и повез её. И тут её три дня, три ночи в бани отмывали, и она стала красавицей. Потом зазвонили в колокол — стали её крестить. Он жениться придумал, Иван. И вот её окрестили: царица Марья Темрюковна — вот она как взялась.

 

    Василий и Снофида

 (архангельская старина)

 

У синё моря да у студёного

По крутым сводням да по белым гребням

\да\ Там звоны идут неумолчные

\и\ Службы Божии денно-ночные.

\и\ Черноризницы на собор идут,

Ризы черные как цветы цветут.

Мать Чурилья игуменья как корапь плывет,

Грозно посохом об пол-мосты бьёт.

Под правой рукою у ей не белый сыр -

Млад Васильюшко — одинакой сын.

Под другой рукою не полна луна -

Да молода Снофидушка Давыдьевна.

Красоты своей да устыжаетца

Да за рукав чурильин утуляетца.

Во соборе служба учиняетце,

Восковые-то свещи загораютце...

Молодой Василий в правом крылосе,

Он стихи поет херувимские,

Он гласы возносит все по-ангельски.

Молода Снофида в левом крылосе,

Она стих поет, ну как струна звенит,

Она книгу чтёт, как ручей бежит.

Заприходит слава величальная

\да\ Оба крылоса на сходе сойдутся.

Молодой Василий со Снофидою

Как два голубя да вместе светятца,

Как две жемчужины да вместе скатетца...

Тут бы надь смотряти на Пречистый лик -

Молода Снофида на Василья глядит,

Тут бы надь смотряти да на Спасов лик -

Молодой-от Василий на Снофиду глядит.

Тут бы петь да бы хвалити Господа,

А поёт Василий: «Ты люба моя,

Ты краса моя, моя Давыдьевна!»

Тут бы петь Снофиды алилуия,

А Снофида спела: «Я твоя, твоя.

Без тебя Васильюшко постель холодна,

Одеялышко да призакуржавело.»

Они тут с Васильем соступилисе,

\да\ Золотыма перстнями сменилисе,

Да во уста-ти жарко целовалисе,

Да рука за руку, да друга — в пазуху.

В те поры Чурилья по иконы шла,

Божество кадила, дымом крест вела...

Тут против-то сына остояласе,

На Снафиду с сыном сдивовалосе:

Что друг другу руки яро прижали,

\да\ Золотыма кольцеми менеютсе.

Тут не молния с неба прянула,

Тут Чурилья в пол кадило грянула:

«Ты собор, собор, собор чернечечкой,

А мы где стоим да мы на что глядим!

Пала, пала вера серафимская,

Житьё ангельское миновалосе.

Теперь пирки да мирски свадебки,

Теперь пойдут люлялечки, малы кочюлечки!

- Принесите чару зелена вина,

Молодых-то вера нонь поздравити.»

Ай да носят чару зелена вина

А и тут Чурилья-то игуменья

С своего-то пояса кольчужного

Отрешает сулеичку да заветную,

Что со лютым зельем со змеиныим.

Она канула в чару зелья лютого,

Да заходила чара белой пеною.

А и шла Чурилья, низко кланялась

Своему-то детищу любимому:

«Выпей, выкушай да свет-Васильюшко,

Выпей, выкушай да зелена вина.

Со Снафидою вам да нонь совет да любовь,

А моё винцо на просып нелегко...

Будёт долго ночка ваша брачная,

Никому же вас да не разбудити.

Только сбудит вас труба архангельска,

\да\ Вас в последней день, вас на Страшный Суд

Ты, Васильюшко, пей, пей и Снофиды

 подавай,

И Снофиды пей — моему сыну подавай!»

И Василий пьёт и Снофиды подаёт,

И Снофида испиват и Василью подават.

У Василья очи становилисе,

Ретиво сердцо да замутилосе.

Не кудрява верьба да к земле клонитсе -

А и пал Василей на тесовый пол.

Не бела берёзка подломиласе,

А й Снофида пала на Василия,

Ко устам его да припадаючи

\да\ Бо последное целованиё.

Ой ты, морё, морё, морё синиё,

Морё синиё да морё солоноё.

Да ты нас поишь-кормишь морё синиё,

Погребаешь нас морё студёное.

Положили их да в край синя моря,

\да\ Во жолты пески да во зыбучие.

Выростат на Василье золота верьба,

А на Снафиды — белая березанька.

Они корнеми в песках да совивалисе,

А ветьём в листах да соплиталисе...

А и были люди — миновалисе,

Величанье-званье забывалосе.

Про Василья-Снофиду старину поют,

Старину поют да память им ведут.

 

     Прение Живота и Смерти

                     (Притча)

Живот рече: кто ты, о страшное диво,

Кости наги — видение твое

И голос — говор водные?

Смерть рече: Я — детям утеха,

Я — старцам отдых,

Я — рабам свобода,

Я — трудящимся покой.

Живот рече: почто стала на пути моём

И говоришь немо!

Поди от нас Смерть

В темны леса, за сини моря,

А се — я тебя не боюся!

Смерть рече: пусты темны леса,

Усохли сини моря...

Стану я с тобой смертною игрою играти.

Живот рече: тише вешней воды,

Ниже шелковой травы,

Откуда приходишь ты Смерть?

Не хочу тебя!

Кому будет волосы вити и кудрити.

И мне цветно платье лазорево носити?

Смерть рече: молоды-молодёхонек,

О, Живот,

Красота твоя сердце моя услади,

И любовь моя быстрее быстрой реки,

Острее острого ножа.

Живот рече: ты косец,

Коси ты жатвы твои спеющие,

Я плод недозрелый,

Я возрастом юн.

Здесь нет тебе дела!

Смерть рече: коль сладко словеса твоя,

Слаще меду устам моим, о, Живот!

Слышишь ли звон титивы на руце моем,

И се — из острых остра

Смертная стрела, тебе уготованная.

Живот рече: о, Смерть, неужели я умру

И не будет меня,

Точно меня и не было!

Смерть рече: сребролукого Феба пленивый

И всепетую Афродиту низложивый,

Иисус Христос — над богами Бог

И тот вкусил мене,

Горькую смерть и в мрачный сошел Аид.

Живот рече: О, Смерть, о, Госпожа,

Власть твоя над людьми и богами.

На что тебе трепетная моя юность

И бледная моя красота?

Смерть рече: день гонит ночь,

Скоро петухи взвопят...

О, Живот, время тебе снятися с души, умерети.

Живот рече: О, Смерть, отпусти мене до утра,

Я пойду, я возьму от любящих меня

Последнее целование!

Смерть рече: не имей другу веры,

Не надейся на брата.

Днесь целует тебя, а завтра забудет,

Днесь слава угасает и любовь...

Живот рече: о, други мои милые, о, братие мои!

Вот я отхожу от вас,

Как дым расходится,

Как вода разливается,

Как огонь угасает...

 

     Илья Муромец

          (Старина)

Возвеличилась туча грозовая

От востока солнца на полдень.

Этой тучи грозовой

По морям белы рыбы убоялись,

В морские поддоны кидались,

По лесам красны звери устрашились,

Под дубово коренье хоронились.

Три орла из тучи вылетали,

Ударились о сырую землю,

Перекинулись мужиками старичками:

По плечам деревенские кафтанцы,

По ногам — отттопочки лапти,

По рукам — калицкие клюшки.

Дорога на Муром пала...

Идут старички играют:

На правую ножечку пляшут,

На левую ножку припадают.

В Муроме на заднем порядке

Стоит убогое подворье.

Сквозь хоромишки воронишки летают,

Сквозь застришки воробьишки попадают.

В черной избе сидит дитина,

Держит лаптями книгу.

Хлопнули худые воротца,

Скрипнули по сеням половицы -

Гости порог переступили:

На правую ножечку сплясали,

На левую ножечку хромают.

Слово говорят, как в трубу трубят:

«Здравствуй богатырь преиминитый,

Здравствуй Илья Муромец преславный!»

Детина насупил брови:

«Вы кого богатырем зовёте,

Не меня ли убогого человека?

Я на лавке сижу недвижен,

Пуще всех на свете обижен.»

Старики говорят, как в трубу трубят:

«По нашему великому хотенью,

По нашему боженному веленью.

Взвеселись у Ильи ретивое сердце,

Размахнитесь могутные руки,

Разгуляйтесь резвые ноги!»

Радость на Илью напахнула.

По избы-то виль Илья да стал похаживать,

Он босыма-то пятами попритаптавать,

Он ручными-то перстами принащелкивать.

Да под Ильёй-то половицы подгибаются -

Не несут его богатырской силы.

Наплясавшись Илья, нагулявшись,

Гостям поклонился в ноги:

«Диво вы надо мной сотворили,

Богатырство на меня наложили.

Вы куда, государи, идёте,

Вы где, государи, живёте?»

На ответ прошумели ветры,

Будто руки упали на струны...

Изба шире неба учинилась,

А гости перекинулись орлами

И под синий облак полетели,

Клёкотом друг друга созывая.

 

Сияние памяти

(Из дневниковых записей)

 

Праздник сегодня у родимого Белого моря... Родина моя!.. Еще и реки не распленились от ледяных оков, а уж веют горные ветры, шумят, падают ручьи. По заберегам у рек плавает гагара и чайка; и гусь прилетел, и серая утица. Еще плавают вкруг Святого Соловца тороса ледяные, но праздник восходит сегодня над островом, над его берегами, тихими озерами, как светлая весна...

Мирские люди и раньше простодушно думали, что уйти от мира, постричься – это облечь тело и сознанье в какой-то безрадостный траур. Мир никогда не понимал, что истинные иноки оставляли мир от избытка радости духовной.

Есть и такие христианские учения, которые толкуют, что монашество – это-де себялюбие. Надо-де оставаться в миру, помогать людям. Надо-де жить, как все, завести жену, родить детей. Надо-де, живя своим домком, проповедовать слово Божье. Будет у тебя... хозяюшка в дому, что оладушек в меду, и – тогда толкуй на полном ходу о Христосе, о Голгофе...

Время показало, что мир сей самохотно и самосильно будет затыкать свои уши...

Помню, я еще подростком был, богатый рыбопромышленник Окладников тужил в разговоре с моим отцом:

– Поехал на Варзугу по семгу. Приворотил к Соловецким, на Анзеры на часок, да и прогостил там неделю. Каждодневно ходил к старцу в пустыньку. Избенко об одном оконце, на пню, что на курьей ножке. Гряда репы. На себе крашеная ряска – вот и все имение. Я говорю: «Не велико твое богатство, отче!» – «Больше твоего», – отвечает. Посадил меня на порог избенки своей: «Гляди!» Гляжу: тишина спустилась, ночь светлая, белая... Келья-то на горке, леса по увалам вниз сбегают, а наокруг, сколько глазом достать, морская гладь сияет. Вдалеке монастырь над водами белеет. И над всем, над всем несказанный свет небесный. И тишина, разве чайка крикнет, гагара сплачет, комар запоет... «Отче, говорю, у Вас целый день богомольцы толклись, Вам отдохнуть надо». Он смеется: «Изо сна не шубу шить. Зимой высплюсь. Миряне-то свои дела распутывать сюда ко мне приносят. У того с женой неладно; та детей жалеет; этого по службе обошли... Придут: «Отче, расчавкай с нами, как нам быть? Тебе с горы виднее». Я сам и с женой живал, и в чинах бывал, полсотни годов в такой ли суматохе вертелся... По убогому своему опыту, по совести потолкуешь с мирянами-то... Хлебца подадут, я ребятам отдам: зимою трудники – ребята молодые из монастыря прибежат дров поколоть». Месяц дома не был. Приезжаю: запутались без меня. Жена и старшие дети с сердцем с таким встречают, приказчики с недоуменьем – привыкли, чтобы я воз-от вез, впереди бежал... Доверенный в банке акции вовремя не продал – убыток большой; старший сын с певичкой гуляет, выманил у матери деньги и глаз домой не кажет; на Мурмане трески пятьсот пудов сквасили: суденко с солью непогоды задержали. К дочке, дурехе, актеришко подскакивает: невесть кто и откуда. Вот и скачи во все стороны, и рвись на куски... Что мне, что костюм на мне аглицкий да к столу ренское подают... Кругом пустые люди, и я с ними один пляс пляшу... Нету мира душевного, нету радости! Вспомню старца-то анзерского и всплачу: «Ох, отче, отче: насколько ты богаче, насколько счастливее меня!..»

В детстве, приплывая в обитель Зосимы и Савватия, любил я и дивился настенным изображениям из жизни преподобных... У себя дома я старался зарисовать соловецкую живопись по памяти.

Более новою стенописью, но по-своему очаровательною и глубоко содержательною, соловецкие монахи украсили и прекрасную свою церковь в нашем городе «Церковь соловецкого подворья».

 

Когда «открыта» была Новгородская икона, отошли в сторону музейно-ювелирные представления о древнерусской живописи, существовавшие в России, скажем, до Выставки древнерусского искусства в 1913 году.

До тех пор почему-то с представлениями о древнерусском искусстве связывались или «фотографии Барщевского» (чеканка, орнамент), или «боярский стиль» (картины Шварца, Маковского и др.). Васнецов, Нестеров, «Абрамцево» подвели к «новгородской» иконе. И вот точно завеса упала с глаз: увидели и удивились. Увидели искусство как бы другой планеты. Искусство светлое, широкое, «простое», но как бы искусство иного мира, даже иного народа. Четыре столетия, отделяющие нас от XIV--XV веков, веков расцвета русской культуры, чрезвычайно изменили характер художественных восприятий народа.

Но не о древнерусской живописи собрался я сейчас говорить.

Новое, великое и чрезвычайно своеобразное искусство «новгородское» ведь одна из граней жизни той замечательной эпохи, столь отгороженной от нас. О той эпохе, или эпохах, мыслим мы или схемами и хронологиями учебников истории, или приходят на ум, если мы хотим представить живых людей, исторические романы XIX века: Загоскин, Соловьев, Мордовцев, также оперы: «Жизнь за царя», «Руслан и Людмила», «Чародейка», «Князь Игорь», «Борис Годунов», «Снегурочка»...

Историческая беллетристика и «историческая» опера XIX века могут быть сами по себе хороши, изобличая таланты авторов, но историческая беллетристика – это почти сплошная фальшь. Также картины Маковского.

Но я ушел в сторону. Все они, и романисты-писатели, и живописцы, включая Васнецова и Сурикова, и музыканты, включая Мусоргского и Римского-Корсакова, показывают нам XIX век, с середины которого началось «возрождение национального русского искусства» в живописи, и в архитектуре, и в музыке (только не в литературе), все они показывают только свое представленье о жизни и людях Древней Руси. И в этом их право.

Может быть, здесь в чем-то мы видим Русь XVII века, даже XVI. Но подлинного лика удивительных эпох «Новгорода», «Радонежа», «Андрея Рублева» здесь нет.

Теперь, после «раскрытия» икон, мы видим, какою была живопись, столь связанное с жизнью и бытом, столь почитаемое искусство.

Мы говорим: «Вот оне какия, эти жизненныя святыни наших предков! Какая она странная, и непонятная, и прекрасная, душа наших праотцов, отобразившая себя в этих картинах на доске. Как все это, говорим мы, не похоже на привычные наши представления о Древней Руси...»

Итак, мы видим икону, то, что было прижато у сердца древнерусского человека. Но в такой же яви, в такой же непосредственности и подлинности, столь же осязаемо и ощутимо мы не видим, как жил с этою иконою человек XIVXV века. Лик иконы выдвинулся из глубины веков, а люди и дела, с которыми икона жила, остались в туманной дали преждебывших времен.

Жития русских святых, исторические документы, документы юридические, также эпистолярная литература Древней Руси – вот что, при умении видеть и слышать, может оказаться крыльями, которые перенесут тебя в ту эпоху и поставят тебя на ту землю, на те дороги, по которым ходит интересующая тебя жизнь и люди. В особенности важны «жития», как произведения фабульные, связные. Они дают картину яркую и подлинную. К великому сожалению, до нас лишь в немногих случаях дошли первые редакции житий, представляющие собою непосредственные записи с уст самовидцев и очевидцев.

 

Ночью, стоя под липою, люблю глядеть сквозь ее ветви на небо. Сквозь ветви небо кажется особенно близким. Летом дерево нарядится в пышные веники листвы. А сейчас так чудно на облачном небе нарисован узор ветвей. И тонкий рисунок кружевного плетения весь унизан и преукрашен крошечными крылышками младенцев-листочков.

Вчера слышал музыкальную эту «поэму» о Рафаэле, которого кардинал клянет за привязанность к Форнарине, даже сзывает народ, чтоб все видели, что натурою для прославленных мадонн служит художнику земная краса. Народ сбежался, кардинал отдергивает завесу с картины, только что оконченной... Музыка, рисующая негодованье кардинала, шум толпы, прерывается... пауза... И начинает звучать возвышенный гимн Царице ангелов, Таинственной Розе, Единой чистой и благословенной. Где там земные черты Форнарины... Божественный, исполненный царственного величия, но и кротости неизреченной, глядит на толпу, преклонившую колена перед великим созданием Рафаэлева гения. Восторженно молится чудному лику Богоматери и сам кардинал. В музыке и словесном сопровождении этой «поэмы» много оперно-итальянской ариозности, довольно слащавых и шаблонных эпитетов: «блаженство любви», всяких ахатей, но все же... хорошо!..

Иконы, почитанье икон, поклоненье иконам... Век я любил, чтобы лики святых были в комнате, никогда не прятал их, век теплю лампаду. Не так давно, придя от обедни, на что-то разгорячась, произнес перед брателком тираду. Что-де мне иконы! Доски и краски. Я сам их не одну сотню написал! Я-де Бога чту, а не иконы. Обедню-де, литургию божественную, когда-де ангелы трепещут и херувимы лица закрывают... А в эти страшные минуты бабы кучами лазают по церкви, толкаются к иконам со свечками, лижут-де иконы, стоя задом к алтарю. Священник возглашает: «Твоя от твоих...» Хоры поют: «Тебе поем...» А бабы гудят: «Какому там... мою свечу поставили?!! Я велела Ипатию, зубному целителю...» Старухи-де в обедню зевают, спят и оживают только тогда, когда заводится молебен Ивану Воину или об обретении украденных вещей. Какому-де образу молиться от какой болезни знают, а насчет великих действований литургии – хоть кол на голове теши! Редко кто колена преклонит в момент пресуществления, в целом толпа... не смыслит... и не спросят, и не поинтересуются!

Брателко меня выслушал и, помолчав, тихо сказал: «Иконы ругаешь... А я всегда готов приникнуть к лику Богоматери, кроткому, скорбному...»

Братец у меня тоже запальчиво любит поговорить... И я подивился тону его слов – тихому, задумчивому.

Лик Матери Божьей, на наших русских, заветных, старых иконах скорбный, милостивый, в сердце наше смотрит. Как же святой, заповедный этот лик не полюбить...

 

Когда в Европе началось столь справедливое и полезное увлеченье художниками раннего Ренессанса, Рафаэля многие похулили. От него-де пошла болоньщина, барокко и т. д. Для нас, восточных, правду сказать, далеко не все его мадонны что-нибудь говорят уму и сердцу. Хотя, например, «Мадонна в креслах», круглое «тондо», перешла даже в народную нашу иконопись под именем «Трех радостей». Картину эту копировали ростовские финифтянки (XVIII XIX века). И все-таки это прекрасная дама с довольно холодным лицом. Но лик Сикстинской Богоматери (Дрезден) божественен. И несомненно, что великому художнику были откровения; конечно, душа Рафаэля касалась мира горнего.

Полна тишины и молитвы икона-картина Эрмитажная... Богоматерь как бы в мафории. Она держит молитвенник, в который смотрит младенец. Вдали весенний пейзаж...

С конца XVIII века русский человек навык молиться иконам западного пошиба. Но насколько сильнее радеет наше сердце к древле-преданной, родимой, завещанной от святых отец иконописи греческой и древнерусской! Прекрасный, скорбный, непостижимый лик Владимирской Богоматери – искони запечатлела этот лик Русь Святая в своем сердце, в сокровенных тайниках души народной. В лике Владимирской иконы русский народ искони видел идеал лика богородичного. «О, пречудная Царица, Богородица!..» – ликует песнь-тропарь, сложенная в похвалу именно этому лику. Сколько высокопоэтических сказаний, чудес, легенд сопровождают почти тысячелетнее пребывание на Руси этой заповедной нашей святыни. Былинный запев: «Высота, высота поднебесная! Глубина, глубина, океан-море!» – просится в уста, когда встанешь перед Владимирскою иконою и взглянешь в Ее лик. И тут дрогнет сердце и встрепещет благоговейным восторгом: перед этим самым ликом изначала своего бытия молилась и плакала Русь моя...

Высокое выражение скорби в иконах Богоматери навсегда полюбил русский человек. И в бесконечных пространствах России, в деревнюшках, затерянных среди дремучих лесов, всегда увидим мы умиленный и скорбный лик «Заступницы Усердной».

Русская народная молитвенная мысль чтит Богоматерь, как «в скорбях и печалях утешение». В любимых и заученных народом песнопениях богородичных непременно встречаем: «Молений наших не презри в скорбех...», «...перед пречистым Твоим образом со слезами...», «Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды...», «Призри благосердием, всепетая Богородица... исцели души моя болезнь», «Душу мою помилуй, благая...», «Притецем, людио, к тихому сему пристанищу...», «Моленье теплое...». Наконец название одной из любимейших икон: «Всех скорбящих радость».

Идея «Богоматери Умиления» и «Богоматери Скорбящей» слилась в русских иконах воедино.

 

Западные, изображая Святую Деву с младенцем, изображают семейное счастье. Тем более всегда присутствует и Иосиф. У нас обручник на иконах Богоматери не изображается. А Она, Царица Небесная, глядит с иконы, как бы привидя страшные грядущие судьбы рода человеческого. И отрок, припадая к лицу Матери, как бы стремится утешить Ее.

«Когда на земле дети мать обижают, на небесах Матерь Божия горько плачет», – говорит русский народ.

 

Вспомянул Сергия Радонежского и обрадовался...

Отщепенцы, гордясь и надмеваясь, называют себя «духовными християнами». Эх, не форси, сектант, в пустом-то кабаке, без денег-та! Немножко поучись да подрасти, приникни к истории Церкви... Сергий Радонежский не духовен?

И что есть та духовность? Поразительное дело! Все отходившие от Церкви люди не понимали искусства. Им чуждо чувство красоты. Лютер, Кальвин, всякие реформаторы, наши сектанты довольствовались кодексом прописных моралей, а в сущности, были заядлыми рационалистами. Недаром католические апологеты говорят, что из-за спины Лютера выглядывает антихристова физиономия Штрауса.

Помянул Сергия Радонежского и возрадовался...

 

Блаженное искусство Святой Руси чудно помогает нам (и не достигшим каковы-либо меры преуспенья духовного) жить с Сергием и радоваться о нем по нашей малой мере. Посети Радонежскую землю. Ты увидишь холмы, то покрытые лесом, то пашнями. Узенькие реки отражают серебристо-облачное небо... Если ты любишь Сергия, любишь Святую Сергиеву Русь, мысленное око твое радостно увидит и Его: с деревянным ведерышком Он подымается в гору, серебряные капли падают на сухую глину. Вот Он поднялся на взлобье холма, поставил тяжелое ведро на землю и глядит в долину: леса без конца, синяя даль сливается с небом. Сергий тонок и изящен станом, но плечист. Лицо его постнически бледно, но лик ангела едва ли может быть столь же прекрасен...

Сейчас игумен любуется лесною прекрасною пустынею, что бескрайно простерлась у его ног. Но сердце Сергиево непрестанно молится, и от непрестанного действия сердечной молитвы эта непостижимая вдохновенность лика, этот серафический божественный пламень в очах в час литургии: «Сергий причащается огнем».

Весенние грозы трепещут временем в светлом лике игумена Радонежского. Когда игумен совершает литургию, он бывает весь как серафим пламенеющий. Это видели, знали и свидетельствовали ученики святого. Но богомольцы простые, но дети чаще видели простое, благостное, умиленное лицо игумена. С ласковой улыбкой благословлял он ребенка и давал ему деревянную птичку-игрушку.

Разум, волю и власть и грозу видели в лике игумена, власть и грозу слышали в Сергиевом обличительном слове князья, готовые изменить общему русскому делу в борьбе с татарами.

Из нескольких избушек состояла обитель Сергиева при жизни его. В посконной сермяге ходил игумен, а праздничная иерейская его фелонь-риза была из деревенской крашенины. Ходил в лаптях, лучина, дымя и треща, светила в церквице, которую сам же Сергий и срубил. Но великие князья и бояре, военачальники падали ниц, в землю кланялись «нищему игумену нищей обители». Таково было сияние святости, всепобеждающая нравственная сила, духовная красота, нравственная чистота, таково было блистание разума в слове и совете Сергия. Уклоняясь от всяких почестей в убогой своей дремучей пустыньке, Сергий был (и остался на все века) совестью Руси. Такова была моральная сила, нравственное величие, обаяние личности Радонежского пустынника, что пред ним склонялись и праведного его гнева боялись земные владыки, воины-князья.

Когда орлиные очи сего Ангела-Хранителя России закрылись на земле, когда он стал небесным заступником народа русского, могущество Сергиева имени засияло еще ярче. «Как печать положу тебя на сердце своем», – сказала Русь своему возлюбленному отцу.

Сергий Радонежский... наша весна, вечно юнеющая, благодатное утро Руси Святой, наше возрождение, наша радость неотымаемая! Блаженное имя Сергиево как весенний цветок распускается в сердце, озаряет ум, окрыляет мысль. Сергий преподобный, заря русская, звезда утренняя. Имя Сергиево, освящение ума, радость мысли, сияние памяти, веселье духовное...

1946 год

Дневники Б. В. Шергина находятся в Рукописном Отделе «Пушкинского Дома», частично публиковались. Здесь по публикации  В. А. Десятникова («Берегите святыню нашу», М., 1993)

 

 

 

Добрая земля

(заметки о народной педагогике)

 

«Посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего, который и бывает плодоносен.»

 Матф.13.23.

 

 

За стенами церкви мирская жизнь (а какая она нынче...) и вот мы готовы противопоставить ее церковной, отрицаем даже. Порой христианское чтение, не всегда верно понятое, туда же: «Мир во зле лежит»... Жизнь мирская и жизнь церковная... как их соединить? — жизнь-то у человека одна. Но, верится нам, что все мирское — необходимо, что от Бога оно, и современную жизнь одухотворить можно. И это не легче и не труднее, чем в апостольские или в какие иные времена. Мирская жизнь это наша плоть, всегда при нас: подступает помыслами, течет какими-то своими путями, воспоминаниями – «звук глухой в лесу ночном». Это земная персть, поле битвы и брани нашей... и это от Бога. Мир лежит во зле (т. е. доступен злу, греху) но он не зло — он от Бога. Часто с упрямой энергией новообращенных, мы корим мирскую жизнь и так и сяк... Ну что же, и это по-русски... и это пройдет.

 В этих кратких заметках попытемся обозначить какова была она, эта мирская жизнь в не столь отдаленные времена у нашего народа. Какова была степень одухотворённости ее, что такое «народное православие», что такое Традиция (а она и есть проявлением единства мирской и церковной жизни). Речь пойдет о такой области традиционной народной культуры, как народная педагогика.

 Сейчас под этим термином этнографы понимают науку о народном опыте воспитания, о приемах ухода и взращивания, о фольклоре, который к тому относится, о тех возрастах и ступенях по которым от века к веку возрастало вечно юное племя детей. А прежде это была не наука, а живая практика: были ли то мамы-няньки-бабки — арины родионовны или старшие братья-сестры, соседи, друзья, вся крестьянская община в целом, со своей простой, но подлинной жизнью — все это и есть народная педагогика. На ней и стояла традиционная культура, без нее и наций бы не было. Что собственно главное в традиционной культуре, да и вообще — в державе? А то и главное — из поколения в поколение общество должно воспроизводить самое себя в языке, обычаях, обрядах, в менталитете, наконец. «Все прочее приложится вам»: и государственность и экономика. Но вот наступают сбои в народной педагогике — она из живой практики превращается в предмет изучения... народ уже не узнать. Тысячелетний опыт не востребован. Теперь каждый сам себе педагог и изобретает свои педагогические системы, как в калейдоскопе сменяющие друг друга. И где же традиция? Одно поколение уже не похоже на другое — у каждого своя субкультура, свой язык, свое видение жизни. Дети не понимают отцов, а потому и не уважают, а те и вовсе детей не понимают да уже и боятся. Вот и рушится Дом. Говорят, веры, мол, не стало — потому и рушится. Оно-то так, но ведь вера сама есть предмет разрушения, на чем же стоит она? На народной душе, характере народа, менталитете, если угодно. Вот его-то и создает народная педагогика, как некий стержень народной культуры. Здесь, в детстве, где в прямом смысле нарождается народ, где «яблоко от яблони недалеко падает», где «что посеешь, то и пожнешь», где «как ношено, так и рожено», где учат пока «поперек лавки»и вместе с тем «век живи — век учись»... в этой точке пересекаются все пласты мирской жизни: народная медицина и акушерство, традиции пестования и воспитания зрелого возраста. Здесь проявляют себя, часто лишь на уровне подсознания — но от того еще более мощно - народная поэзия, народная философия, народная религия.

 Возьмем для примера народное богословие. Это ведь не только Предание и не какой-нибудь писаный круг знаний. Это определенная этика, мировозрение, особая национальная форма общения с Бытием. Оно и в пословицах, и в колыбельных, в заговорах, в быличках, сказках, обрядовой поэзии, в народных драмах, в так называемом «примитиве» народной иконописи, в архитектуре и лубке, в орнаменте костюма, в символике утвари, в ремеслах и в чем и где только ее нет. Что не возьмем в традиционной культуре — все носит печать национальной религиозной особенности, все выражает этику и эстетику народа-творца, все воспитует и созидает. И не в том дело, что народное богословие наше сплошь апокрифично, с догматическим не всегда сходится (тут много вековых наслоений перемешалось!). А в том дело, что сохраняет оно веру детскую глубокую, где все павшее отсеяно, а высокое, быть может доадамово еще, сохранено...

Раю,мой раю,пресветлый мой раю...

- поется в народном духовном стихе. Есть в народной тадиции какая-то запредельная чистота, которой и грехопадение, кажется, не коснулось. Вспомним притчу о сеятеле: одно зерно упало при дороге, иное на места каменистые, иное в тернии, иное на добрую землю и дало и 30, и 60, и 100 зерен, а те — погибли. И сказано: «Посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего, который и бывает плодоносен»... Народная педагогика — это и есть та традиция, которая из века в век возделывала почву человеческих душ и не только для Учения Христова, но и для всякого учения и дела. И что воспитует как не дух народа? А игры, песни, обряды (традиционные приемы воспитания) — только форма, восприяв которую, можно и к духу прикоснуться.

 Мы давно уж не русские да и не советские уже — постсоветские... Традиционная культура ушла, уходит... осталось немногое, но дух народа не умирает. Он, как и души «прежде всех усопших», остается. В этом залог и смысл, и шанс возродиться, как бы далеко не шагнули мы в «последнии времена»... Не стоит идеализировать прошлое, в нем всякое имеется. Но ведь и в свременной педагогике нас привлекают лишь лучшие образцы.

  У педагогики есть совершенно конкретные, осязаемые результаты: состояние культурного наследия и демографическая ситуация.

  Если говорить о последней, то результаты исследований печальны: с 1990 года впервые (за обозримую тысячелетнюю историю!) смертность в России превысила рождаемость. Русские вымирают по миллиону, а по неофицальным данным — по два миллиона в год. При такой динамике в 2030 — 2050 гг население России составит менее 70 миллионов человек. Согласно научным расчетам это минимальный порог при котором еще может существовать государство, армия, промышленность. Дальше — судьба Второго Рима. Это результат отхода от принципов народной педагогики — то есть утрата народного духа, как основной ценности культурного наследия.

  На самом деле, демографические показатели это не самое страшное. Положим, Милостью Божей, в нашем обществе снова восторжествует идеал многодетной семьи... Но ведь большая часть молодежи уже втянута в иноземную эрзац-культуру, поглощена, прозомбирована, отторгнута от Русского Духа. Так, быть может, малочадие нынешнего поколения есть истинная милость Божья? Так может и не с демографической пропаганды (этим и Гитлер занимался, и преуспел, кстати) надо начинать, а с культуры, с возврата к принципам и идеалам народной культуры. Землю возделывать — вот путь... А Сеятель сеет давно и вовсе не «плохи его семена», как мыслит грешный человек, а почва бесплодна... почва.

 Много ли русского осталось в нашей литературе, в искусстве? И не видно почти под недавними нагромождениями ненашего, да и не настоящего, да и просто пошлого. Если говорить не о народной практике воспитания, которая всем народным духом созидается, а о педагогике во втором смысле — как о науке — то в ней у нас тоже мало Русского и Подлинного. Диссертаций-то много написано, а сколько взрощено... Раю, мой раю, пресветлый мой раю..?

 У изучения народной педагогики своя история, свои, большей частью забытые (как и она сама) имена...

 Егор Арсеньевич Покровский (1834 — 1895) — врач, этнограф, один из основоположников русской педиатрии, главный врач Первой детской больницы в Москве, редактор «Вестника воспитания». Егор Арсеньевич один из первых исследователей детской культуры, автор более 100 работ на эту тему (см. Детские игры. СПб., 1994). Покровским заложены основы детской этнографии и народной педагогики. Его идеи оказались несозвучны советской идеологии и с 1917 года работы Покровского не переиздавались. Но и в дореволюционной России он был почти одинок среди ученых-западников, навязывавших русской школе, русскому учителю «передовые» западные идеи, секуляризировавших и теорию, и практику воспитания.

  Второй ученый, чьи работы нам удалось хоть отчасти опубликовать, и о котором здесь нельзя было бы не вспомнить — Георгий Семенович Виноградов (1886 — 1945) — человек удивительный и многогранный. Научный крестный путь Георгия Семеновича оказался печально-типичным для нашей эпохи: часть работ его погибла при разных обстаятельствах, но наиболее важные — по культуре детства — собраны нами в книге «Страна детей» (Спб., 1998).

 Отдельное слово надо сказать о Ефиме Васильевиче Честнякове — великом русском художнике, писателе, философе, педагоге, к стыду для России почти не изданом. Сейчас нам видится, что среди русских детских (да и не только детских) поэтов ему должно быть отведено одно из первых мест. Ждут своего часа неизданные работы не менее замечательного нашего писателя Бориса Викторовича Шергина и многих, многих...

 Мы закончим наш очерк цитатой из письма Г. С. Виноградова к жене, написанного почти столетие назад:

  «Этнограф не может быть сухим. Этнография такая чудная наука, которая живет, увлажняет душу. С кем не приходит в соприкосновение этнограф, отовсюдуполучает то живое начало, тот живой элемент, который содержится в народе.

 У этнографа — сказка. Разве сказка может высушить?

 У этнографа — былина. Разве былина мертва?

 У этнографа — песня. Разве в песне не жизнь?

 У этнографа — обряд. Разве обряд не отражение живой веры?

 Нет, чем дальше я впитываю прелесть этнографии, тем больше я культивируюсь. Это единственная наука, которая входит в сокровенные тайники народной души. Укажи другие пути для понимания народа, часть которого мы составляем...»*

 

* Опубликованно: г. «Чадушки», 2001 г., № 5.

 

 

 

 

 

 

 


 

 TOC \o "1-3"

от автора………………………………………………………………..

ПАМЯТЬ ЗЕМЛИ................................................................................................................................................................................. GOTOBUTTON _Toc525550570   PAGEREF _Toc525550570 2

ОТКУДА ЕСТЬ..................................................................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550571   PAGEREF _Toc525550571 3

Последняя сказка  (слово о рубцове)…………..

"Я В ТУ НОЧЬ ПОЛЮБИЛ ВСЕ ТЮРЕМНЫЕ ПЕСНИ…"............................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550573   PAGEREF _Toc525550573 17

дивный сад (заметки о русской поэзии) .............................................................................................................  GOTOBUTTON _Toc525550574   PAGEREF _Toc525550574 22

Город солнца Николая Носова.................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550575   PAGEREF _Toc525550575 31

Книга жизни (опыт русского слововедения) ..................................................................................................  GOTOBUTTON _Toc525550576   PAGEREF _Toc525550576 35

НЕ ОТРЕЧЬСЯ ОТ ПУШКИНА.................................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550577   PAGEREF _Toc525550577 42

ПУШКИН И ЕГО ВРЕМЯ (фрагменты харбинского сборника) ....................................................................  GOTOBUTTON _Toc525550578   PAGEREF _Toc525550578 43

"За все за грехи мои тяжкие" (слово о есенине) ............................................................................................. GOTOBUTTON _Toc525550579   PAGEREF _Toc525550579 50

"Но с тех пор, как считаюсь покойным" (записки о высоцком) .................................................... GOTOBUTTON _Toc525550580   PAGEREF _Toc525550580 55

 Е. И. Колесникова. А. Платонов: "Моя родина - моя тоска на сердце".......................................... GOTOBUTTON _Toc525550581   PAGEREF _Toc525550581 64

А. ПЛАТОНОВ. Григорий Хромов...................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550583   PAGEREF _Toc525550583 77

«Сокровенный человек».................................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550584   PAGEREF _Toc525550584 85

Петр Васильевич Киреевский.......................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550586   PAGEREF _Toc525550586 88

ДУХОВНЫЕ СТИХИ........................................................................................................................................................................ GOTOBUTTON _Toc525550587   PAGEREF _Toc525550587 90

"ОТКУДА ЕСТЬ ПОШЛА..."...................................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550588   PAGEREF _Toc525550588 121

Ефим Васильевич Честняков....................................................................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550589   PAGEREF _Toc525550589 125

А. Г. Назарова. О ЕМИМЕ ЧЕСТНЯКОВЕ………………………………………………………

 

Сочинения Е. В. Честнякова………………………………………………………………………

Поэтика Ефима Честнякова .........................................................................................................................................  GOTOBUTTON _Toc525550590   PAGEREF _Toc525550590 149

Е. В. Честняков. МАРК БЕССЧАСТНЫЙ (фрагменты романа), стихи..................................................... GOTOBUTTON _Toc525550591   PAGEREF _Toc525550591 150

ПРАВЕДНОЕ СОЛНЦЕ (слово о Борисе Викторовиче Шергине)………………………………………………………………………………………………

Б. В. Шергин "У Архангельского города…"………………………………..140

СИЯНИЕ ПАМЯТИ (ИЗ ДНЕВНИКОВ)……………………………………………………………………………

Добрая земля (заметки о народной педагогике).......................................................................................... GOTOBUTTON _Toc525550593   PAGEREF _Toc525550593 172

..............................................................................................................................................................................................................  GOTOBUTTON _Toc525550595   PAGEREF _Toc525550595 179


 

[1] Цит. по: Лангерак Т. Андрей Платонов. Материалы для биографии 1899-1929 гг.. Амстердам. 1995. С.12.

 

[2] Платонов.А. Голубая глубина. Краснодар. 1922. С.VI.

[3] Цит. по: Лангерак Т. Андрей Платонов. Материалы для биографии 1899- 1929 гг. С.13.

[4] Цит. по: Корниенко Н.В. История текста и биография А.П.Платонова (1926-1946)// Здесь и теперь. 1993. N 1. С. 18.

[5] Цит. по: Корниенко Н.В. история текста и биография А.П.Платонова. С. 71-72.

[6] Корниенко Н.В. История текста и биография А.П.Платонова. С. 243.

[7] См. об этом подробнее: Перхин В.В. Литературная критика Андрея Платонова. СПБ. 1994. С. 26-28.               

[8] Там же. С. 243.

[9] Платонов А. Пушкин – наш товарищ// Литературный критик. 1937. N 1; Платонов А. Пушкин и Горький // Литературный критик. 1937. N6.

[10] Сталин И.В. Доклад о проекте Конституции Союза Советских Социалистических Республик М. 1951. С. 59-60.

[11] См.: Платонов А.. Впрок // Государственный житель. Сс. 213-214.

[12] Розанов В. Уединенное. М., 1998. С. 181.

[13] Платонов В. Фабрика литературы // Взыскание погибших. М. 1995. С. 601.

[14] Платонов А. Григорий Хромов // Творчество Андрея Платонова. Материалы и исследования. СПб. 1999. С.

[15] Корниенко Н.В. История текста и биография А.Платонова… С. 290.

[16] Дунаев М.М. Православие и русская литература. М.2000. С.162.


На главную

  [an error occurred while processing this directive]